Избранное - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …вы говорите: обновление произойдёт, Эллада вернётся, но не мы вернёмся в неё. Прежняя держалась на рабстве, но в этом не было гибельных противоречий, потому что раб не был человеком. Она погибла, когда сделали это запоздалое открытие. Эллада будущего разовьёт индивидуальность, она станет держаться стальными рабами, машинами… не будет классов, процессы жизни сольются в одном. Будет новая дружба — равенства, а не подчинения. Будет коллективная душа. Так?
— Я не возражаю вам.
— Бимбаев говорил… он был, кажется, бурят: э, трэщина, звон не тот! Человечество задушат сытость и неразлучное счастье. Исчезнут социальные противоречия — источник развития. Уничтожится потенциал, и другой потухнет сам собою. Вот уж где — ни радости, ни печали, ни воздыхания… вот где благополучный, уравновешенный кристалл. Я буду отвечать за вас. Вы говорите: да… или возникновение новых, безумных противоречий? История человека — увеличение власти над природой, развитие его производственных сил? Героическая эта борьба ослаблялась классовой борьбою… вы мне напоминаете американцев, сжигающих зерно в топках паровозов, голландцев, которые вырубают кофейные деревья, чтоб не упали мировые цены? Без всего этого с новым блеском и бешенством вспыхнет творчество? Тогда-то и наступит расцвет духовной и физической мощи. Вы говорите: вперёд, к синтезу… пусть распахнётся посеянное однажды зерно?
— Да… вы увидите! — Она вдруг поправилась: — нет, вы уже не увидите…
— Моя удача — не видеть кары! Человек прорубит, наконец, эту голубую скорлупу и вылупится в мир ещё не знаемого цвета… там караулят его ещё не испытанные холод и одиночество. И уже не будет души, огонька, у которого можно было погреться. Поймите: где-то на перегоне двух космических скоростей, лучей различной длины мы — неповторяемая случайность. Вы — химичка, представьте — другая волна или в основу органического мира не углерод, а азот — и всё бессмысленно, потому что разумно для кого-то другого. В этом тупике куда я дену свой изощрённый разум, познавший, наконец, собственное своё ничтожество. Пусто и даже голову разбить не обо что! Я говорю…
Именно то, что угнетало её навязчивого собеседника, поселяло в ней жажду преодоленья. Она ждала выводов, вроде тех одесских безмотивников, которые подвизались с бомбами во имя беспринципного террора в начале века. Это было похоже и на буржуазных дадаистов, бунтующих против урбанизма, в котором заложены опасные социальные фугасы. Она недоумевала: чем он попытается увести внимание от более насущных проблем. Она сказала:
— Вы думаете, если у рыбы отрезать плавники, она будет ходить?
— Научится.
— Это смешно: хромой завклуб спит на дереве, зацепясь ногой за ветку!
— Нет, отступить до пастушества — и точка.
— Но ведь стадо — это уже интеллект, это организация!
— Нет, инстинкт. И журавли имеют вожака, а летят клином…
Остановясь, Сузанна нетерпеливо теребила ветку сосенки, и деревцо шумело от осыпающейся капели.
— Я отвечаю вам: поколение, которому принадлежит жизнь, порвало связь с прошлым. Оно выросло в грозе, его не увлечь мишурой из прошлого. Кроме того, у них есть смелость желаний…
Он обнажил зубы:
— Для них и хлеб достижение!
— Да, потому что ему придан другой смысл. Чего же хотите вы?
— Воскресения души.
— …то есть реставрации? — Она предоставляла ему возможность открытого поединка, но он не воспользовался ею. — Хорошо, отрицая путь обновления пролетариатом, вы предлагаете?..
— Надо вызвать к бытию человека, который спасёт.
— Вы говорите о Бонапарте?
Он со злобой поднял руку:
— Не надо браниться! Я сказал об Аттиле.
— Я не понимаю.
— Так не прерывайте меня!.. земле нужен большой огонь. И верьте, ураган этот наступит, Аттила придёт в нём. В годы войны и нищеты в России уже рождался этот ребёнок, наступало прозренье истины. Титы Ливии, Теккереи, Мильтоны всех стран охотно разбирались на цыгарки, а Рубенсы, если попадались в гущу вихря, ценились лишь по количеству калорий, заключённых в их обветшалых холстах. Одетые в гнев, люди подымали руки на музеи, в которых скопились мидасовы богатства, все эти портреты и статуи величайших мерзавцев мира, лукавых праведников, безумных завоевателей, мадонн, мошенников, арапов и дураков… Этим людям души были дороже, чем пифагоровы штаны или собор Парижской богоматери. Они говорили: пусть мёртвые лежат в земле и не правят живыми через посредство гениев. Человек мстил красоте, которую родил и которая сделала его рабом. Ребёнок рос, стихии были няньками, он уже ухмылялся и, судя по резвости, можно было ждать от него великих свершений… каждый двадцатый в стране видел его собственными глазами, но предприимчивые родители… ха, все те же порох и сытость! Но он ещё вернётся, возвратит утраченную душу, научит понимать хлеб, любить едкий дым костров. Он придёт на коне, одетый в лоскут цвета горелого праха, в волосах его ветер, а в бровях полынь. Слабые вымрут в год, а сильных он посадит на коней и поведёт назад, к тезису. Стрелка потечёт вспять, через темные дни; ей придётся переплывать реки крови, карабкаться через Гималаи обессмысленных вещей…
— …они разобьют погреба и выпьют всю водку! — в тон ему вставила Сузанна, но его уже не остановить было и насмешкой.
— В этом последнем странствии родится новое, беспамятное поколенье. Только в песнях, у громадных степных костров, они помянут про глупую рыбу, которой посчастливилось однажды выброситься из волшебных неводов. Пускай: песня, как могильный памятник, — она способствует забвенью… Границы областей сотрутся, вся планета станет человеку родиной, словам любовь и солнце вернутся их первоначальные значения. Не все, но каждый будут счастливы. В пустыне проскачет свободный и голый человек. Слушайте… я до сих пор так и не знаю вашего имени… неужели вы не понимаете, что, в сущности, человечество только и живёт надеждой на Атиллу?!
Сузанна с любопытством взглянула на него:
— А советские фабрики и заводы надо взрывать или не надо?
Он ожесточённо покачал головою:
— Вы так и не поняли меня. Я напрасно распространялся перед вами. Мне жаль себя…
— Нет, я поняла и благодарю за доверие. Я попрошу Увадьева сделать оргвыводы, как теперь говорится! — Она уходила.
— Последний вопрос! — Он заступил ей дорогу. — Где тот?.. его звали Савкой, в ту ночь.
— Савка?.. он сунул гранату в рот, когда его брали. Имейте в виду, это почти и не больно.
Ему хотелось догнать её и отнять свою идею, которую она с такой лёгкостью подвела под статью уголовного кодекса. Но она ушла, а он, выдернув травинку, обессиленно жевал её сочный, сладковатый стебель. Ему пришла мысль, что он запутался, что вовсе и нехватит воли на овладенье миром. Там, под сумасбродной оболочкой идеи, крылось простое человеческое честолюбье. Именно не война, не годы развала и бедствия создали его характер, ничтожный случай юности, когда ещё собирал марки. Дело было в реальном училище, дело было в директорском кабинете: штатский генерал со лбом до самого затылка уговаривал его сходить к высокому покровителю и шаркнуть ножкой за стипендию, на которую учился. Голос был замшевый, замша пахла опопонаксом, она моталась из живота почтенного чиновника, где скрывались целые рулоны такой замши. А Виссарион угрюмо косился на серебряный колпачок чернильницы, где передразнивал его послушные кивки головастый ублюдок… И вдруг он рассмеялся мысли, что Сузанна могла ему сказать: а ты хоть и с запозданием, но шаркнешь ножкой…
Побитая гнилая вика цеплялась за ноги. Он шёл быстро, и над ним его же путём катилось облако, взъерошенное и в полнеба; одна и та же влекла их судьба. Ярость ускорила шаги Виссариона, но и облаку прибавил резвости усилившийся ветер. Оно распалось над лесом в тяжёлые, моросящие клочья, а человеку понадобилось прежде свернуть в Макариху, к дому председателя волсовета.
VВсем, кто умел заснуть в эту ночь, снилось это дикое облако, но каждому в различном виде. Увадьев видел красный шар, громоздко катившийся с востока на запад, Акишин — окорённую болону на шестериковом берёзовом комле, которая издалека несла последний удар на сотинскую запань; Вассиан — просто заячью голову, кощунственно пристёгнутую к безгласному тулову Евсевия. И будто тысячи народу от гор, от рек, от степей пришли поклониться святому, лежащему в пышном соборе, который к этому сроку уже достроило виссарионово воображение. И будто, стоя ближе всех, всё старается казначей прикрыть платочком меховое лицо старца, но тот бьётся и сдёргивает пелену, и все видят и, внезапно прозрев, бегут вон. И тут, на перегибе сна и яви, снова вкрадывается сомненье: истине ли поклонялся, правды ли ради лукавил бессменно двадцать лет в многотрудной должности казначея? Всё чаще вторгалась такая сумятица в непрочные сны Вассиана…