Самодержец пустыни - Леонид Юзефович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1920-х годах родственники Унгерна с интересом читали и пересылали друг другу книгу Оссендовского, но отказывались верить, что при всем его сумасбродстве их брат или кузен мог вынашивать подобные планы. К тому же автор, безжалостно беллетризуя реальность, давал поводы усомниться в своей правдивости. Под его пером Унгерн излагает эти планы во время ночной бешеной гонки на автомобиле по окрестностям Урги, отвлекаясь на реплики типа: “Это волки! Волки досыта накормлены нашим мясом и мясом наших врагов”.
Еще менее достоверным должен был казаться другой его монолог, произнесенный тоже ночью, после того как гадалка предсказала ему скорую смерть. В трансе она потеряла сознание; когда ее “бесчувственное тело” вынесли из юрты, Унгерн, обращаясь к Оссендовскому, заговорил: “Умру… Я умру… Но это ничего… Ничего!.. Дело уже начато и не умрет. Я знаю пути, по которым пойдет оно. Племена потомков Чингисхана пробудились! Ничто не потушит огня, вспыхнувшего в сердцах монголов! В Азии образуется громадное государство от Тихого океана и до Волги”.
У клана Унгерн-Штернбергов такие места в книге Оссендовского должны были вызывать понятное раздражение. Им хотелось видеть своего кузена или племянника обычным белым генералом с нормальной разумной идеологией, чтобы гордиться родством с ним, а не считать его японским агентом или прожектером с бредовыми идеями. Русские эмигранты тоже не верили Оссендовскому. Одни считали, что он сознательно романтизирует “дегенеративного” барона, другие не желали расставаться с мифами о героях борьбы за потерянную родину, которым прощалось все, только не планы расчленения России и равнодушие к ее судьбе. Однако рассказы Оссендовского подтверждаются признаниями самого Унгерна.
Его слова (в письме есаулу Кайгородову) о борьбе во имя “дорогой для нас родины, матушки России”, кажутся куда более фальшивыми, чем ссылки на волю Неба и призывы к восстановлению маньчжурской династии. Эмигранты хотели видеть в нем русского патриота, между тем в протоколе одного из допросов его политические взгляды характеризуются следующим образом: “К судьбе России безразличен, так как, во-первых, не патриот; во-вторых, сторонник желтой расы и допускает оккупацию России Японией”.
Далее записано: “Идеей фикс Унгерна является создание громадного среднеазиатского кочевого государства от Амура до Каспийского моря. С выходом в Монголию он намеревался осуществить этот свой план. При создании этого государства в основу он клал ту идею, что желтая раса должна воспрянуть и победить белую расу. По его мнению, существует не “желтая опасность”, а “белая”, поскольку белая раса своей культурой вносит разложение в человечество. Желтую расу считает более жизненной и более способной к государственному строительству, и победу желтых над белыми считает желательной и неизбежной”[128].
А тремя месяцами раньше, рассуждая о необходимости сплотить “в одно целое” Внутреннюю Монголию и Халху, Унгерн из Урги писал в Пекин, Грегори: “Цель союза двоякая: с одной стороны, создать ядро, вокруг которого могли бы сплотиться все народы монгольского корня; с другой – оборона военная и моральная от растлевающего влияния Запада, одержимого безумием революции и упадком нравственности во всех ее душевных и телесных проявлениях”.
Сказанное в плену и написанное в письме к Грегори почти буквально совпадает с текстом Оссендовского; тот, видимо, в самом деле пользовался дневниковыми записями. Свои заветные мечты Унгерн выражал одними и теми же словами, что свойственно людям с навязчивыми идеями. Такие идеи кажутся настолько значимыми, что как магическая формула могут существовать лишь в единственном словесном воплощении, нерасторжимо слитом с ее сутью.
Программа Унгерна покоилась на идеологии, выводившей его далеко за рамки Белого движения. Она близка японскому паназиатизму (или, по Владимиру Соловьеву, “панмонголизму”), но отнюдь ему не тождественна. Доктрина “Азия для азиатов” предполагала ликвидацию на континенте европейского влияния и последующую гегемонию Токио от Индии до Монголии, а Унгерн возлагал надежды именно на кочевников, ибо только они сохранили утраченные остальным человечеством, включая отчасти самих японцев, изначальные духовные ценности и потому должны стать опорой будущего миропорядка.
Когда Унгерн говорил о “желтой культуре”, которая “образовалась три тысячи лет назад и до сих пор сохраняется в неприкосновенности”, он имел в виду не столько культуру Китая и Японии, сколько неподвижную, в течение столетий подчиненную лишь смене годовых циклов, стихию кочевой жизни. Ее нормы уходили в глубочайшую древность, что казалось непреложным свидетельством их божественного происхождения. Как писал Унгерн князю Найдан-вану, только на Востоке блюдутся еще “великие начала добра и чести, ниспосланные самим Небом”.
Потомки воинов Чингисхана мало походили на своих предков. По словам Хитуна, полюбившего их совсем за другие качества, чем Унгерн, современные монголы стали “скромными, робкими, миролюбивыми, часто эксплуатируемыми разными обманщиками и самозванцами”. Все это Унгерн не мог не видеть, но верил, что с его помощью они вернут себе былую воинственность. Кочевой образ жизни был для него идеалом отнюдь не отвлеченным и не рассыпался при столкновении с действительностью. В его системе ценностей образованность или гигиенические навыки значили куда меньше, чем религиозность, преданность, простодушие, уважение к аристократии. Важно было и то, что монголы остались верны не просто монархии, но высшей из ее форм – теократии.
Он знал их язык, носил монгольское платье и не фальшивил, когда заявлял, что “вообще весь уклад восточного быта чрезвычайно ему во всех подробностях симпатичен”. В Урге имелось достаточно комфортных домов европейского типа, но Унгерн предпочел жить в юрте, поставленной во дворе китайской усадьбы. Там он ел, спал, принимал наиболее близких ему людей. Если тут и присутствовал элемент сознательной мимикрии, то не в такой степени, как казалось его врагам. Разумеется, он и чисто по-актерски играл выбранную для себя роль, но это была роль действующего лица исторической драмы, а не участника маскарада.
При всем своем отвращении к западной цивилизации Унгерн так же не похож на бегущего от нее Поля Гогена, как Монголия не похожа на райские берега Таити. В его бунте нет ничего от эстетики. “Барон Унгерн, – пишет Волков, – давнишний враг всего, что он объединяет в презрительном слове литература. Он не выявил нам печатно свою идеологию, но все имевшие дело с ним сходятся в одном: барон никогда не доводит мысль до конца, его беседы – нелепые скачки, невероятное перепрыгивание с предмета на предмет. Объяснение всего этого кроется в недоступных извилинах его мозга”.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});