«Юность». Избранное. X. 1955-1965 - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему ты поехал? Почему Димка поехал? А почему мне нельзя? Хм! — возмущалась Иринка. — Ты, может, думаешь, что я слежу за тобой? Очень ты мне нужен!
— Ну ладно, ладно… — сдался я.
— «Ладно»… — передразнила Иринка. — Вечно ты настроение испортишь, а потом «ладно»… Куда мы сейчас едем?
— В третью бригаду, а там посмотрим.
Иринка молчала некоторое время, пока я, включив первую скорость, отчего мотор завыл прерывисто и громко, взбирался на крутой, скользкий подъем. Но вот машина опять плавно покатилась по ровному проселку, по которому, видно, совсем недавно прошелся грейдер.
— А что, правда, дед плакал? — спросила Иринка.
— Угу, — кивнул я.
— Вот же свинья этот твой Федор! Ненавижу я его прямо! Морда нахальная, и глазки свинячьи, заплывшие, когда на своих, тех, кто пониже его, смотрит. Зато перед начальством сразу делаются, как у Шарика того, что около столовки с поджатой лапой отирается.
Ирина так разошлась, что даже Димка удивленно посмотрел на нее.
— Ну ты это зря, Федор — неплохой парень, — сказал я.
— Выпить не дурак… — в тон мне подсказала Иринка. — Нашел себе дружка!
— Да ну тебя! Все тебе мерещится, что мы с Федором только и делаем, что водку пьем…
— А что же? С какой стати ты его защищаешь? — спросила она.
— Ладно. А что еще Федору оставалось делать? Шестерен ни на базе, ни в РТС днем с огнем не достанешь… Всегда так было: одну машину на запчасти разберут — и дело с концом. Что еще он мог?
— Мог, если бы сильно захотел, — сказала она.
— Конечно, мог, — подтвердил Димка.
Я вздохнул.
— Взял вас на свою голову… Отстаньте, ну вас к черту! А то я сейчас в кювет грохнусь, и будем тут всю ночь загорать в степи.
— Грохнись, — сказала Иринка.
Что она за девчонка! Всегда последнее слово за ней остается.
Мы выехали на пологую возвышенность, откуда стали видны огоньки третьей бригады, единственные в черной ночной степи. Светились два окошка, да тусклый фонарь раскачивался на столбе посреди дворика, огороженного вагончиками на бутовом фундаменте.
Дверь одного вагончика отворилась, и на порог вышла женщина, хорошо различимая в светящемся прямоугольнике входа. Она всматривалась в темноту или прислушивалась, как будто ждала кого-то. Наверное, она вышла на шум нашей машины.
Я притормозил у длинного приземистого сарая, закрывшего от глаз вагончик.
— Оставайтесь, — сказал я своим. — Куда такой шайкой, напугаем еще.
— Я пойду с тобой, — сказала Иринка, выбираясь следом из кабины.
Что с ней было делать? Я только рукой махнул: все равно не переспоришь.
— Знаешь, за что я Димку люблю? — спросил я, когда мы пробирались по грязи в обход сарая.
— Не-ка. — Она всегда так «некает», как маленькая, когда разбалуется или бывает в хорошем настроении.
— За то, что он молчит и все-таки с ним не скучно… Думает себе про что-нибудь и не пристает со всякой ерундой.
— Не то что я, да?
— Угу.
— А ты говорил, что меня любишь. Говорил, теперь не отвертишься… Ой! — вскрикнула Иринка, соскользнув с одного из шатких камней, по которым мы переправлялись через лужу.
— Эх ты!.. На, держи, — протянул я ей руку.
Она крепко уцепилась, и мне стало неловко боком идти по камням, а тут вдруг еще она остановилась и дернула меня за руку.
— Значит, ты меня не любишь, да, Лешка?
Вот ненормальная девчонка! Нашла где об этом спрашивать.
— Ты что? Серьезно?
— Серьезно, — кивнула она.
Я не ответил. Подхватил Иринку на руки и вынес на сухое место.
— Герой! — усмехнулась она.
— Глупая ты все-таки, — обиделся я немного.
— Конечно, глупая, — согласилась она. — Глупая, что с таким чурбаном связалась.
— Связалась? Так не связывалась бы! — Я уже начинал злиться.
— Уговорил.
— Пойми, Иринка, нет у нас сейчас времени ругаться! Давай в другой раз как-нибудь, — предложил я. — Пойдем.
Она не умела обижаться или не подавала виду, что обижалась. Я никогда раньше не встречал такой девчонки. Все они обижаются из-за любой чепухи, надуются, и тогда нужно часа два повторять им одно и то же: что ты больше не будешь, что ты ее очень-очень любишь. Вот и говоришь ей: «Ну, пойми же, я очень тебя люблю!..» И оттого, что это повторяешь двадцать раз, делается просто противно. А они ни черта не понимают, а потом смилостивятся и сделают одолжение: лезут целоваться. Целоваться-то с ними после такого никакой охоты нет.
А Иринка сказала:
— Ну хорошо. Давай поругаемся в другой раз. — И пошла следом за мной.
У штакетной ограды, поставленной между сараем и вагончиками и огораживающей внутренний дворик, я остановился и подождал Иринку.
— Подойди сюда, — сказал я.
— Чего тебе? — спросила она, подходя. И, встав совсем близко, опустила голову, будто была виновата в чем-нибудь.
Я поцеловал ее. Она ударила меня кулачком в плечо и, быстро присев, нырнула меж планками в заборе, где как раз две были выломаны.
Мы вышли прямо к вагончику, в дверях которого все еще стояла женщина. Лицо ее как-то потускнело, когда она увидела нас, и она отступила на шаг, собираясь уйти. Наверное, думала, что приехал кто-то другой.
— Подождите, — сказал я. — Шредер где здесь живет?
— А для чего он вам? — встревоженно спросила женщина и, приглядевшись к нам, добавила: — Вы не наши. Откуда вы?
— С центральной! — ответил я.
— Нам очень нужен ваш бригадир, — сказала Иринка. — Где его найти?
— Здесь он живет, — сказала женщина. — Только нет его сейчас. — Она неожиданно вздрогнула и замерла, прислушиваясь к чему-то внутри вагончика.
Оттуда послышался вначале слабый стон, а потом вдруг раздирающий, прерывистый крик.
— Что там? — спросила Иринка с расширенными от ужаса глазами.
Женщина, всплеснув руками, убежала в вагончик, но через минуту снова появилась в дверях и позвала:
— Иди скорей сюда!
Я сделал было шаг по ступенькам узенькой деревянной лестнички, но женщина сильно толкнула меня в грудь и сказала злым полушепотом:
— Куда тебя несет? Нельзя сюда! Ну-ка, девушка, иди ты.
Иринка растерянно посмотрела на меня и несмело поднялась в вагончик. Дверь захлопнулась. Крик, доносившийся оттуда, не прекращался.
Я присел на ступеньки и закурил. Примерно я догадывался, что там случилось, но я никогда раньше не бывал при этом и не думал даже, что это так… Что они так кричат?.. Я заметил, что у меня дрожат руки, и в наступившей вдруг тишине радио негромко сказало где-то: «Московское время — 18 часов…» Значит, по-нашему, девять и прошло всего-то десять минут, как мы подъехали к бригаде.
Но вот позади скрипнула дверь, вышла Иринка и присела рядом со мной. Я никогда не видел ее такой притихшей. Она сидела, опершись на колени и положив голову на руки.
— Ну как? — спросил я.
— Никак пока, — ответила Иринка и тяжело вздохнула.
— Достается вашему брату…
Она задумчиво и чуть заметно покачала головой.
— Быть может, ее надо в больницу отвезти? — спросил я.
— Теперь поздно.
— А раньше?
— Ну что ты пристал? — раздраженно сказала Иринка и, помолчав, смущенно добавила: — Преждевременные у нее, понятно?
— Понял.
— Ничего ты не понимаешь! Э!.. — Она выпрямилась и махнула рукой. Так махнула, будто она была взрослее меня, отслужившего действительную в армии и кое-что повидавшего, как думал я всегда.
— Шредер в город уехал за врачом, — сказала Иринка.
— Что же нам теперь делать? Ему не до нас теперь будет. Может, поедем?
— Да ты что? — возмущенно пожала плечами Иринка. — Нельзя уезжать. Эта женщина боится одна с ней оставаться. А тут мужики все в бригаде-то.
— Да… Положеньице!
Из вагончика снова раздались крики. Иринку будто ветром сдуло со ступенек, она исчезла за дверью.
Я опять сидел один, курил папиросу за папиросой и думал о том, какая странная штука жизнь: рождают человека на свет, растят его заботливо, оберегают от болезней, нашлепают крепко, если без спросу зимой на улицу раздетым выскочит; потом посылают учиться и опять следят, чтобы учился хорошо; потом опять беспокоятся, чтобы не наделал глупостей, входя в жизнь: не заболел бы дурной болезнью, не женился бы на недостойной, а потом, случается, как с дедом Якушенко, остается человек один, никому уже не нужный, и тихо умирает.
Неправильно это как-то…
Прерывистые крики, переходящие изредка в жалобные, слабые стоны, неожиданно стихли. Откуда-то из степи долетал шум мотора, работающего на частых оборотах.
Из вагончика вдруг раздался новый крик, совсем не похожий на прежний вопль боли, а требовательный, немного даже торжествующий крик рожденного человека.