Том 4. Фома Гордеев. Очерки, рассказы 1899-1900 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молча выслушав её жалобу, он кратко говорил ей:
— Ладно…
И шёл к девицам. Они бледнели и дрожали при нём, он это видел и наслаждался их страхом. Если сцена разыгрывалась в кухне, где девицы обедали и пили чай, — он долго стоял у дверей, глядя на них, молчаливый и неподвижный, как статуя, и моменты его неподвижности были не менее мучительны для девиц, как и те истязания, которым он подвергал их.
Посмотрев на них, он говорил равнодушным и сиплым голосом:
— Машка! Иди сюда…
— Василий Мироныч! — умоляюще говорила девушка. — Ты меня не тронь! Не тронь… тронешь — удавлюсь я…
— Иди, дура, верёвку дам! — равнодушно, без усмешки говорил Васька.
Он всегда добивался, чтоб виновные сами шли к нему.
— Караул кричать буду… Стёкла выбью!.. — задыхаясь от страха, перечисляла девица всё, что она может сделать.
— Бей стёкла, — а я тебя заставлю жрать их! — говорит Васька.
И упрямая девица сдавалась, подходила к Палачу; если же она не хотела сделать этого, Васька сам шёл к ней, брал её за волосы и бросал на пол. Её же подруги, — а зачастую и единомышленницы, — связывали ей руки и ноги, завязывали рот, и тут же, на полу кухни и на глазах у них, виновную пороли. Если это была бойкая девица, которая могла и пожаловаться, её пороли толстым ремнём, чтобы не рассечь её кожу, и сквозь простыню, смоченную водой, чтоб на теле не оставалось кровоподтёков. Употребляли также длинные и тонкие мешочки, набитые песком и дресвой, — удар таким мешком по ягодицам причинял человеку тупую боль, и боль эта не проходила долго…
Впрочем, жестокость наказания зависела не столько от характера виновной, сколько от степени её вины и симпатии Васьки. Иногда он и смелых девиц порол без всяких предосторожностей и пощады; у него в кармане шаровар всегда лежала плётка о трёх концах на короткой дубовой рукоятке, отполированной частым употреблением. В ремни этой плётки была искусно вделана проволока, из которой на концах ремней образовывалась кисть. Первый же удар плётки просекал кожу до костей, и часто, для того, чтобы усилить боль, на иссечённую спину приклеивали горчичник или же клали тряпки, смоченные круто солёной водой.
Наказывая девиц, Васька никогда не злился, он был всегда одинаково молчалив, равнодушен, и глаза его не теряли выражения ненасытного голода, лишь порой он прищуривал их, отчего они становились острее…
Приёмы наказаний не ограничивались только этими, нет — Васька был неисчерпаемо разнообразен, и его изощрённость в деле истязания девиц возвышалась до творчества.
Например, в одном из заведений девица Вера Коптева была заподозрена гостем в краже у него пяти тысяч рублей. Гость этот, сибирский купец, заявил полиции, что он был в комнате Веры с нею и её подругой Сарой Шерман; последняя, посидев с ним около часа, ушла, а с Верой он оставался всю ночь и ушёл от неё пьяный.
Делу дан был законный ход; долго тянулось следствие: обе обвиняемые были подвергнуты предварительному заключению, судились и, по недостатку улик, были оправданы.
Возвратясь после суда к своей хозяйке, подруги снова попали под следствие; хозяйка была уверена, что кража — дело их рук, и желала получить свою долю.
Саре удалось доказать, что она не участвовала в этой краже; тогда хозяйка ревностно принялась за Веру Коптеву. Она заперла её в баню и там кормила солёной икрой, но, несмотря на это и многое другое, девица не сознавалась, где спрятала деньги. Пришлось прибегнуть к помощи Васьки.
Ему было обещано сто рублей, если он допытается, где деньги.
И вот однажды ночью в баню, где сидела Вера, мучимая жаждой, страхом и тьмой, явился дьявол.
Он был в чёрной лохматой шерсти, а от шерсти его исходил запах фосфора и голубоватый светящийся дым. Две огненные искры сверкали у него вместо глаз. Он встал перед девушкой и страшным голосом спросил её:
— Где деньги?..
Она сошла с ума от ужаса.
Это было зимой. Поутру другого дня её, босую и в одной рубашке, вели из бани в дом по глубокому снегу, она же тихонько смеялась и говорила счастливым голосом:
— Завтра я с мамой опять пойду к обедне… опять пойду… опять пойду к обедне…
Когда Сара Шерман увидала её такой, она тихо и растерянно объявила при всех:
— А ведь деньги-то украла я…
Трудно сказать, чего больше было у девиц в отношении к Ваське: страха перед ним или ненависти к нему.
Все они заигрывали с ним и заискивали у него, каждая из них усердно добивалась чести быть его любовницей, и в то же время все они подговаривали своих «кредитных» друзей сердца, гостей и знакомых «вышибал» избить Ваську. Но он обладал страшной силой и допьяна никогда не напивался — трудно было сладить с ним. Не раз ему подсыпали мышьяк в пищу, чай и пиво, и однажды довольно удачно, но он выздоровел. Он как-то узнавал обо всём, что предпринималось против него; но незаметно было, чтоб знание того, чем он рискует, живя среди бесчисленных врагов, понижало или повышало его холодную жестокость к девицам. Равнодушно, как всегда, он говорил:
— Знаю я, что вы меня зубами бы загрызли, кабы случай вышел вам… Ну, только напрасно вы яритесь… ничего со мной не будет.
И, оттопырив свои толстые губы, он фыркал в лица им, — должно быть, смеялся над ними.
Он водил компанию с полицейскими, с такими же, как сам он, «вышибалами» и с сыщиками, которых всегда много бывает в публичных домах. Но среди них у него не было друзей, ни одного из своих знакомых он не желал видеть чаще других, ко всем относился одинаково ровно и совершенно безучастно.
С ними он пил пиво и говорил о скандалах, каждую ночь случавшихся в околотке. Сам он никуда не ходил из своего дома, если его не звали «по делу», то есть за тем, чтоб выпороть или — как там говорилось «постращать» чью-нибудь девицу.
Дом, в котором он служил, принадлежал к числу заведений средней руки, за вход в него с гостей брали по три рубля, за ночь — по пяти. Хозяйка дома, Фёкла Ермолаевна, сырая, дородная женщина лет под пятьдесят, была глупа, зла, побаивалась Васьки, очень ценила его и платила ему по пятнадцати рублей в месяц при её столе и квартире — маленькой, гробообразной комнате на чердаке. В её заведении, благодаря Ваське, среди девиц царил самый образцовый порядок; их было одиннадцать, и все они были смирны, как овцы.
Находясь в добродушном настроении и разговаривая со знакомым гостем, Фёкла Ермолаевна часто хвасталась своими девицами, как хвастаются свиньями или коровами.
— У меня товарец первый сорт, — говорила она, улыбаясь довольно и гордо. — Девочки все свежие, ядрёные — самая старшая имеет двадцать шесть лет. Она, положим, девица в разговоре неинтересная, так зато в каком теле! Вы посмотрите, батюшка, — дивное диво, а не девица. Ксюшка! Поди сюда…
Ксюшка подходила, уточкой переваливаясь с боку на бок, гость «смотрел» её более или менее тщательно и всегда оставался доволен её телом.
Это была девушка среднего роста, толстая и такая плотная — точно её молотками выковали. Грудь у неё могучая, высокая, лицо круглое, рот маленький с толстыми, ярко-красными губами. Безответные и ничего не выражавшие глаза напоминали о двух бусах на лице куклы, а курносый нос и кудерьки над бровями, довершая её сходство с куклой, даже у самых невзыскательных гостей отбивали всякую охоту говорить с нею о чём-либо. Обыкновенно ей просто говорили:
— Пойдём!..
И она шла своей тяжёлой, качающейся походкой, бессмысленно улыбаясь и поводя глазами справа налево, чему её научила хозяйка и что называлось «завлекать гостя». Её глаза так привыкли к этому движению, что она начинала «завлекать гостя» прямо с того момента, когда, пышно разодетая, выходила вечером в зал, ещё пустой, и так её глаза двигались из стороны в сторону всё время, пока она была в зале: одна, с подругами или гостем — всё равно.
У неё была ещё одна странность: обвив свою длинную косу цвета нового мочала вокруг шеи, она опускала конец её на грудь и всё время держалась за неё левой рукой, — точно петлю носила на шее своей…
Она могла сообщить о себе, что зовут её Аксинья Калугина, а родом она из Рязанской губернии, что она девица, «согрешила» однажды с «Федькой», родила и приехала в этот город с семейством «акцизного», была у него кормилицей, а потом, когда ребёнок умер, ей отказали от места и «наняли» сюда. Вот уже четыре года она живёт здесь…
— Нравится? — спрашивали её.
— Ничего. Сыта, обута, одета… Только беспокойно вот… И Васька тоже… дерётся всё, чёрт…
— Зато весело?!
— Где? — спрашивала она, «завлекая гостя».
— Здесь-то… разве не весело?
— Ничего!.. — отвечала она и, поворачивая головой, осматривала зал, точно желая увидеть, где оно тут, это веселье?
Вокруг неё всё было пьяно и шумно и все — от хозяйки и подруг до формы трещин на потолке — было знакомо ей.
Говорила она густым, басовым голосом, а смеялась лишь тогда, когда её щекотали, смеялась громко, как здоровый мужик, и вся тряслась от смеха. Самая глупая и здоровая среди своих подруг, она была менее несчастна, чем они, ибо ближе их стояла к животному.