Том 4. Фома Гордеев. Очерки, рассказы 1899-1900 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Жизнь ему бесстрастно ответила:
— Возьми.
О беспокойной книге
Я — не мальчишка, мне сорок лет, да! Я знаю жизнь, как морщины на своих ладонях и щеках, меня нечему и некому учить. У меня семья, и, чтобы создать ей благосостояние, я гнул спину двадцать лет, да-с! Гнуть спину занятие не особенно лёгкое и совсем не приятное. Но — это было, прошло, и я теперь желаю отдохнуть от трудов жизни — вот что я прошу понять вас, сударь мой!
Отдыхая, я люблю почитать. Чтение — высокое удовольствие для культурного человека, я ценю книгу, она — моя дорогая привычка. Но я отнюдь не принадлежу к тем чудакам, которые бросаются на всякую книгу, как голодные на хлеб, ищут в ней какого-то нового слова и ждут от неё указаний, как жить.
Я знаю, как надо жить, знаю-с…
Я читаю с выбором только хорошие, тепло написанные книги, мне нравится, когда автор умеет показать светлые стороны жизни, когда он и дурное описывает красиво, так, что о достоинстве жареного не думаешь, наслаждаясь вкусом соуса. Нас, людей, поработавших на своём веку, книга должна утешать, она должна баюкать нас, вот что я вам скажу, сударь мой. Спокойный отдых — моё священное право, — кто скажет, что это не так?
Ну-с, и вот купил я однажды книгу одного из этих новых хвалёных писателей.
Купил, любовно принёс домой и вечерком, разрезав осторожненько листы, приступил к чтению. Должен сказать — с предубеждением приступил. Не верю в эти молодые, симпатичные и иные таланты. Люблю Тургенева — писатель тихий, кроткий, читаешь его — как густое молоко пьёшь, и, читая, думаешь: «Это было давно, всё это прошло, прожито!» Люблю Гончарова — спокойно писал, солидно, убедительно…
Но — читаю… Что за чёрт! Прекрасный, точный язык, беспристрастие, этакая, знаете, ровность — очень хорошо! Прочитал один маленький рассказ, закрыл книгу, подумал… Впечатление грустное, но читать можно без боязни. Нет этих, знаете, резкостей, экивоков в сторону обеспеченных людей, нет стремления выставить меньшого брата образцом всяких добродетелей и совершенств, нет ничего дерзкого, всё очень просто, очень мило… Читаю ещё рассказик — очень, очень хорош! Браво! Ещё… Говорят, что, когда китаец хочет отравить какого-нибудь благоприятеля, который почему-либо надоел ему, китаец угощает его имбирным вареньем. Великолепное, вкусное варенье, и до известного момента его кушаешь с невыразимым наслаждением. Но когда наступает этот «известный момент», человек вдруг падает, и — готово! Больше никогда и ничего ему не надо кушать, ибо он сам готов уже в пищу червям могилы.
Так вот и эта книга — я прочитал её, не отрываясь. Дочитывал уже в постели, а когда кончил — погасил огонь и собрался баиньки. Лежу, спокойно вытянувшись. Темно и тихо…
Как вдруг, знаете, чувствую что-то необычное — начинает казаться, что надо мною во тьме вьются и кружатся с тихим жужжаньем какие-то осенние мухи, — знаете этих навязчивых мух, которые умеют как-то сразу сесть вам и на нос, и на оба уха, и на подбородок? Лапки их особенно раздражающе щекочут кожу…
Открываю глаза — ничего. Но в душе — что-то мутное, невесёлое. Невольно вспоминается прочитанное, встают пред глазами сумрачные образы героев… Люди всё дряблые, тихие, бескровные, жизнь у них — нелепая, скучная.
Не спится мне…
Начинаю думать: прожил я сорок лет, сорок лет, сорок лет. Желудок варит плохо. Жена говорит, что я — гм! — что я её уже не так горячо люблю, как любил лет пять тому назад… Сын — болван. Отметки у него прескверные, ленится, катается на коньках, читает идиотские книги…. Надо посмотреть, какие это книги… Школа — мучительное учреждение и уродует детей. У жены под глазами — гусиные лапки, а она — туда же… Служба моя — совершенная глупость, если рассуждать правильно. И вообще — вся моя жизнь, если рассуждать правильно…
Тут я попридержал вожжи своего воображения и вновь открыл глаза. Что за чертовщина?
Смотрю — у моей кровати стоит книга. Сухая, тощая, на тонких длинных ножках, она качает одобрительно маленькой головкой и тихим шелестом страниц говорит мне:
— Рассуждай правильно…
Лицо у неё какое-то длинное, свирепо-тоскливое, и глаза мучительно ярко сверкают и сверлят мне душу.
— Подумай-ка, подумай — зачем ты прожил сорок лет? Что ты внёс в жизнь за это время? Ни одной свежей мысли не родилось в твоей голове, ни одного оригинального слова не сказал ты за эти сорок лет… Никогда твоя грудь не вмещала в себе здорового, сильного чувства, и, даже полюбив женщину, ты всё соображал — удобной ли женой она будет для тебя? Половину жизни ты учился, другую — забывал то, чему выучился. И всегда ты заботился только об удобствах жизни, о тепле, о сытости… Ничтожный, незаметный ты человек, лишний, не нужный никому. Ты умрёшь, и — что останется после тебя? Как будто ты и не жил…
Лезет она на меня, эта проклятая книга, вваливается мне на грудь и давит. Страницы её дрожат, обнимают меня, шепчут мне:
— Таких, как ты, — десятки тысяч на земле. Все вы всю жизнь сидите в своих тёплых щелях, как тараканы, и оттого жизнь так скучна и сера.
Я прислушиваюсь к этим речам и чувствую, как будто в сердце мне залезли чьи-то тонкие холодные пальцы, ковыряются в нём, и мне тошно, больно, беспокойно. Жизнь никогда не казалась мне особенно яркой, я смотрел на неё как на обязанность, которая вошла в мою привычку… А впрочем, вернее сказать, я никак не смотрел на неё… Жил, и — всё тут. Но теперь эта дурацкая книга окрасила её в какой-то невыносимо скучный, досадно серый цвет.
— Люди страдают, чего-то хотят, к чему-то стремятся, а ты служишь… Чему ты служишь? Для чего? Какой смысл в этой службе? И сам ты не находишь в ней удовольствия, и другим ничего не даёт она… Зачем ты живёшь?..
Эти вопросы кусали меня, грызли, я не мог спать. А человек должен спать, сударь мой!
Со страниц книги смотрели на меня лица её героев и спрашивали:
— Зачем живёшь?
«Не ваше дело!» — хотел я сказать и не мог. Какие-то шорохи, шёпоты звучали в моих ушах. Мне казалось, что волны житейского моря подхватили мою кровать и уносят её со мною куда-то в безбрежность и качают меня. Воспоминания о прожитых годах вызывали у меня что-то вроде морской болезни… Никогда я не проводил столь беспокойной ночи, клянусь вам, сударь мой!
И я спрашиваю вас, — какая польза человеку от книги, которая беспокоит его и не даёт ему спать? Книга должна повышать мою энергию, а если она сеет иглы на мою постель — зачем мне она, позвольте узнать? Подобные книги следует изъять из употребления, — вот что, сударь мой! Ибо — человек нуждается в приятном, а неприятности он сам способен создать…
Чем это кончилось? Очень просто-с. Я, знаете, поутру встал с постели злой, как чёрт, взял эту книгу и отнёс её к переплётчику.
А он мне её пе-ре-плё-л! Переплёт крепкий, тяжёлый. Она стоит на нижней полке моего книжного шкафа, и, когда мне весело, я, тихонько дотронувшись до неё носком сапога, спрашиваю её:
— Что, взяла, а?
Васька Красный
Недавно в публичном доме одного из поволжских городов служил человек лет сорока, по имени Васька, по прозвищу Красный. Прозвище было дано ему за его ярко-рыжие волосы и толстое лицо цвета сырого мяса.
Толстогубый, с большими ушами, которые торчали на его черепе, как ручки на рукомойнике, он поражал жестоким выражением своих маленьких бесцветных глаз; они заплыли у него жиром, блестели, как льдины, и, несмотря на его сытую, мясистую фигуру, всегда взгляд его имел такое выражение, как будто этот человек был смертельно голоден. Невысокий и коренастый, он носил синий казакин, широкие суконные шаровары и ярко вычищенные сапоги с мелким набором. Рыжие волосы его вились кудрями, и, когда он надевал на голову свой щегольской картуз, они, выбиваясь из-под картуза кверху, ложились на околыш картуза, — тогда казалось, что на голове у Васьки надет красный венок.
Красным его звали товарищи, а девицы прозвали его Палачом, потому что он любил истязать их.
В городе было несколько высших учебных заведений, много молодёжи, поэтому дома терпимости составляли в нём целый квартал: длинную улицу и несколько переулков. Васька был известен во всех домах этого квартала, его имя наводило страх на девиц, и, когда они почему-нибудь ссорились и вздорили с хозяйкой, — хозяйка грозила им:
— Смотрите вы!.. Не выводите меня из терпения, — а то как позову я Ваську Красного!..
Иногда достаточно было одной этой угрозы, чтоб девицы усмирились и отказались от своих требований, порой вполне законных и справедливых, как, например, требование улучшения пищи или права уходить из дома на прогулку. А если одной угрозы оказывалось недостаточно для усмирения девиц, — хозяйка звала Ваську.
Он приходил медленной походкой человека, которому некуда было торопиться, запирался с хозяйкой в её комнате, и там хозяйка указывала ему подлежащих наказанию девиц.