Том 4. Фома Гордеев. Очерки, рассказы 1899-1900 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такой породистый человек и — представьте, не нынче — завтра нищий! Именье у него назначено в продажу… но оно не в состоянии покрыть и одной пятой его обязательств. Ведь у него их свыше двухсот тысяч! Мне его, ей-богу, жаль!
— Какое доброе сердце у этого юноши! — возводя глаза в дубовый потолок столовой, воскликнул Ломакин.
— Жаль? — с сомнением сказал доктор. — Не понимаю этого чувства по приложению к разорившемуся в кутежах барину! Жалеть мужика, у которого пала лошадь, жалеть рабочего, которому машина оторвала руки и тем лишила его единственного средства к жизни, — это я могу! Но гвардейца, скажу, гвардионца — за что жалеть?
— Вот как должен говорить человек с принципами! — воскликнул Эраст Лукич. — Не речь, а сталь, честное слово!..
— Ну, знаете, все-таки… — снисходительно говорил Нагрешин. — Он человек порядочный… такой перелом, как необходимость бросить все привычки, выработавшиеся в течение сорока двух лет…
— Разве он такой старый? — протяжно и капризным голосом спросила Надя. Говорить так она начала недавно в наивном убеждении, что это очень красиво.
— Иван Иванович лишку накинул шесть лет… он щедрый парень! — сказал Ломакин.
— Ах, вы о физических неудобствах говорите? — презрительно заметил доктор.
— Тут и психика задета…
— Дворянская психика? — спросил доктор.
— Ну да… гонор этот и все…
— Мне, скажу прямо, глубоко противна эта спесь людей, отпоенных рабской кровью, — с презрением на лице и в голосе сказал доктор.
— Носив сало, посив мак — ось тоби як! — громко шептал Ломакин на ухо улыбавшейся Наде.
— А вот я, — раздался сиплый голос Шебуева, — к дворянам слабость питаю. Психика лучших представителей этого класса возбуждает у меня что-то вроде зависти к ним, — зависти, смешанной с почтением. В ней, видите ли, много того, что называется благородством, много высоко и тонко развитого чувства собственного достоинства, врожденного отвращения ко всякой пошлости и подлости… И эта дворянская гордость, инстинктивное чувство, наслоившееся в продолжение десятилетий, порою придает дворянину высокую духовную красоту. Вспомним декабристов. Прекрасные были люди! Уже одно то, что барину трудно быть холопом, для меня очень ценно. А в нас, плебеях, жилет инстинктивное холопство, вбитое барской рукой в нашу внутреннюю суть. И оно так глубоко вросло в плебея, что, даже и поднявшись на высоты культуры, он вносит туда с собою холопские чувства… Если мы посмотрим на современного плебея на высоте, в роли человека, облеченного властью… мы все-таки увидим в нем много общего с волостным старшиной… И если в чем плебей перевешивает патриция, так чаще всего в жадности ко благам материальным… А насчет крови, которую из нас выпили дворяне… это дело прошлое, утрата невозвратимая. Это — забыть пора уж… и даже полезно забыть… Вредно человеку помнить, что он был рабом…
— Вы говорите что-то… ужасно странное! — с недоумением пожимая плечами, воскликнул доктор. — Вы демократ по крови… и вдруг такое, скажу… удивительное, унижающее вас суждение…
— Да ведь это суждение не одного меня унижает… если только оно унизительно, — спокойно улыбаясь, говорил Шебуев. — Вижу я недостатки крупные в плебейской психике и не хочу закрывать на них глаза. А у нас на этот счет слабо… демократу всякое снисхождение, аристократа — суди по всей строгости. А надо как раз наоборот. Снисходительное отношение к демократу может только портить его… Он в жизни — молодое лицо, и, ежели с ним построже обращаться, ему это преполезно будет… А дворян надо предоставить их исторической участи и не мешать им испаряться… но капитал их, лучшее в их психике, необходимо присвоить и усвоить. Чувство человеческого достоинства развито у них прекрасно, и именно в нем, по-моему, основа того, что зовется аристократизмом… Я даже прямо скажу, что демократия должна стремиться к аристократизму в его лучших свойствах.
— Отказываюсь понимать вас! — сказал доктор.
— Да-а, — протянул Нагрешин, всё время пристально смотревший на архитектора, — суждение чрезвычайно… оригинальное… Почему дворянин должен обладать каким-то особенным благородством психики?.. Не понимаю!..
— Это, однако, легко понят, — говорил Шебуев. — Я, видите ли, думаю, что психика-то в большой зависимости от химии. И отсюда полагаю, что человек, питавшийся всегда великолепно, рожденный от людей, тоже всю жизнь употреблявших хорошую, питательную пищу, обязательно должен был наесть себе некоторые особенности. Наверное, химизм мозга у человека, который ел хорошо, отличается чем-нибудь от мозга мужика, всю жизнь потреблявшего ржаной хлеб с мякиной да картошку и прочие злаки… Фосфора, что ли, там больше, кровь, пожалуй, почище…
— Кость белая… — вставил доктор.
— Да, и кость, надо думать, особенная. Ведь дворянин-то не только хорошо ел, а и белье носил тонкое и в комнатах жил чистых да высоких…
— А то, однажды, я сочинил такой экспромпт, — громко шептал Эраст Лукич, занимавший дам. — Говорили о правде, а я, знаете, и бухнул:
Правду сравнивают с солнцем;Я на солнце вижу пятна,И запятнанная правдаМне, ей-богу, неприятна…Хе-хе-хе!
— Как это хорошо! — громко сказала Надя. А Матрена Ивановна жирно засмеялась и ласково сказала Ерастушке:
— Ах ты, игрун ты забубенный!
— Как человек, знакомый с физиологией… — возмущенно говорил доктор.
— Верно, Аким Андреевич, — вдруг крикнула Лида, — дворяне всех благороднее и честнее…
— Что такое? — встрепенулся Ломакин. — Постойте, Лидия Николаевна, почему дворяне честнее?
— А потому и честнее, что все герои — дворяне… Атос, Портос, Арамис, д'Артаньян…
— Вот-с! — сказал доктор Шебуеву, красивым жестом руки указывая на Лиду. — Всего больше дворянство давало Атосов и Портосов.
— Тургеневых и Сен-Симонов, Чаадаевых и Байронов…
— И эта ваша… пищевая теория совершенно не объясняет, почему же купечество, которое тоже ест много и хорошо, не пополняет рядов интеллигенции?
— Подождите, пополнит! Оно еще вчера явилось из деревни, и не только его деды, а и отцы мякину ели… Из его среды уже выскакивали и Боткины и…
— Нет, извините, но ваш демократизм вызывает у меня недоумение…
— Это называется пессимизм! — объяснял Эраст Лукич Лиде. — И я по этому поводу тоже однажды сказал экспромпт:
Кто в тридцать лет не пессимист,А в пятьдесят не мизантроп,Тот, может быть, душой и чист,Но идиотом ляжет в гроб!
— Батюшки, страх какой! — сказала Матрена Ивановна с неудовольствием, махнув рукой на Ломакина. — Ну те к шуту, Ерастушка!
— Позвольте! — вскричал Нагрешин. — Я это читал! Эраст Лукич, это было напечатано!
— Как же, как же! Было! Я ведь в юности печатал кое-что… как же, хе-хе-хе!
— А где это было?
— В «Вестнике Европы»… за-а… кажется за тысяча восемьсот восемьдесят шестой год.
— Это было помещено в сборнике автографов, изданном в пользу голодавших в девяносто втором году, — сказал Шебуев.
— А-а? Значит, перепечатали? Ну что ж? Я не претендую.
И Эраст Лукич вновь обратился к дамам.
Спор доктора с Шебуевым прекратился, прерванный экспромтом Эраста Лукича, но с этой поры доктор, ранее относившийся к архитектору хотя и холодно, но внимательно, стал смотреть на него с снисходительным сожалением и здороваться с некоторой небрежностью.
Когда Кропотов сообщил у Варвары Васильевны о том, что Шебуев тоже начал посещать дом Лаптевых, Малинин заметил, что на женщину это произвело неприятное впечатление, а сам он, наоборот, почувствовал удовольствие при словах доктора. И ему тотчас же стало стыдно пред собой за это чувство, захотелось сказать о Шебуеве что-нибудь хорошее.
— Наверное, его привлекает туда любопытство, — сказал он доктору.
— Гм… Я думаю, что он слишком практичен… для того, чтоб к этому любопытству не примешивать некоторых надежд, — ответил доктор.
— Как он держится с Лаптевой? — спросила Варвара Васильевна.
— Должен сказать, что более прилично, чем остальные претенденты на ее руку… Но он и не сумел бы держаться так, как они… В нем нет этой… гибкости… хотя в суждениях он крайне эластичен… В нем нет легкости ума, уменья ухаживать… этих кавалерских способностей…
— Я не могу подозревать его в желании жениться на Лаптевой, — сказал Малинин, но в голосе его не звучало уверенности.
Чуть-чуть улыбнувшись его словам, Варвара Васильевна спросила:
— Почему же?
И пожала плечами.
— Он должен быть выше этого…
— Вы говорите — должен быть, — внушительно отметил доктор.
— А Петр Кириллович уверен, что не выше, — сказала Любимова своим спокойным голосом.