Жилец - Холмогоров Михаил Константинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет-нет, никаких отговорок. Болит голова – примите пирамидон. Открытое партсобрание дело такое – хоть с биллютнем, хоть мертвый, а явись. Нельзя, нельзя, товарищ из райкома будет, циркуляр прислали – чтоб ни одна душа не отсутствовала. – «Товарищ из райкома» сказано так, будто генерал с инспекцией ожидается. Помолчал с минутку, и вдруг его осенило: – А что, Георгий Андреич, вы человек образованный, может, выступите, а?
Этого еще не хватало!
– Мне, к сожалению, нечего сказать по этому поводу. Я, признаться, не читал тех произведений, о которых идет речь в постановлении.
– Ну и что? Я тоже не читал. Мы должны активность проявить, что тоже на передовом рубеже.
– Мне активность необязательна. Должность, сами понимаете, незавидная, а говорить о том, чего я не читал, не считаю для себя возможным. Да и без меня охотники найдутся.
Ответом бывший танкист явно был недоволен, он, конечно, заподозрил музыканта в тайных симпатиях к Зощенко и Ахматовой и был в своих подозрениях прав. В апреле, кажется, Левушка достал билеты в Колонный зал на вечер поэзии, и там Георгий Андреевич впервые за добрых двадцать, да нет же – тридцать! – лет увидел Ахматову – величественную седую даму, почти непохожую на томную красавицу времен упоительного и легкомысленного начала века. Она давно не печаталась, и Георгий Андреевич почти забыл о ее существовании. Еще больше изменились ахматовские стихи; две строчки, прочитанные глуховатым прокуренным голосом, вернули Фелицианова в безумные апрельские дни сорок второго, будто она сама там была, все увидела, все поняла и с нечаянной ясностью высказала:
Вдовою у могилы безымяннойХлопочет запоздалая весна.Анна Андреевна еще что-то читала в тот вечер, и братья восторгались тем, что она жива, что в долгом ее молчанье копилась мысль и отливалась в строгих, безупречных формах, и даже легкая зависть лизнула ядовитым языком – распустил в себе лень и унынье, и твои слова зарождаются в чужой голове. И вот – на тебе! Постановление только вызвало жажду вновь перечитать стихи Ахматовой и вновь убедиться, что она, пожалуй, и поталантливее своего расстрелянного мужа. Хотя кто знает, куда б завела муза Николая Степановича, доживи он до наших дней.
Судьба насмешлива и злоехидна. Обличать Зощенко она прислала из райкома ВКП(б) товарища Синебрюхова. Не Назара, правда, Ильича – Валентина Федоровича. Посланник партии был косоглаз, красен лицом, пиджак сидел на его крепкой крестьянской фигуре мешком, и блеклый, застиранный галстук, стянувший крепкую бычью шею, выдавливал из нее писклявый дискант.
Товарищ Синебрюхов, как попугай, едва ли не слово в слово повторил ждановский доклад, спотыкаясь на незнакомых изречениях. Но если, поминая Ахматову, мерзко хихикал, то одно имя Зощенко приводило его в бешенство, и голосок его становился визглив и страстен. Он задыхался от ненависти к бедному сатирику, брызгал слюной и с особым сладострастием произносил грозные формулировки под уголовную статью. Кажется, попадись ему этот Зощенко – самолично задушит.
А ведь Зощенко, совсем недавно убедился Георгий Андреевич, прочитав года полтора назад в «Октябре» его повесть о депрессии, весьма даже недурственный писатель. Раньше Георгий Андреевич держал его за эстрадного сочинителя, развлекающего публику ерническими рассказиками, забавными, конечно, но не более того. О стиле как-то всерьез не думалось – этот юморок породил десятки подражателей и растворился в тысячах подобий. Повесть же «Перед восходом солнца» будто другим человеком писана – очень тонким и глубоким. Мысль билась не столько в рассуждениях, немного наивных и многословных, сколько в кратких новеллах. Крошечная новелла о прапорщике – пустоголовом юнце, который, развлекаясь, расстреливал фарфоровые изоляторы и на просьбу прекратить наивно и жалобно ответил: «Прапорщик Зощенко… Не надо меня останавливать. Пусть я делаю что хочу. Я приеду на фронт, и меня убьют». И концовка: «В ту войну прапорщики жили в среднем не больше двенадцати дней». Под Москвой и Ржевом жизнь младшего лейтенанта длилась в среднем дня три-четыре: взводные первыми становились мишенью. Вот он прогресс в самом наглядном виде – жизнь человека на войне укоротилась втрое. Атомная бомба, которой американцы угробили целых два миллионных японских города, сократит наше пребывание на земле еще быстрее и эффективнее.
Да, война… А ведь это иезуитское постановление – тоже война. Против меня в частности. Я-то полюбил Зощенко без маски, а они возненавидели. Они тоже прозрели, а прозрев, почувствовали силу чужого и чуждого ума. Михаила Зощенко Георгий Андреевич не видел ни разу даже на фотографиях, но, когда пытался представить его себе, перед глазами вставал почему-то несчастный Леонтий Свешников. Даже не реальный, а из того беспокойного сна.
А с трибуны несется:
– Эти вредные идейки наплевизма, которые протаскивают в советские журналы подонки вроде Зощенко и Ахматовой… Партия в лице ее вождей великого Сталина и его верного друга и соратника товарища Жданова гневно осудила… Мы не дадим… Мы не допустим и впредь…
О господи, выслушивать это хамство, это глумление! Георгий Андреевич с тоской оглянулся на дверь – ее охранял активист Пуртышкин и сверлил глазами зал – все ли внемлют партийному слову. Так что выйти покурить, не говоря о том, чтоб смыться, не может быть и речи. Детки в клетке. На кой черт им беспартийные-то сдались?
А вот на кой.
– В этот ответственный момент, товарищи, вы, работники Дома пионеров, должны помнить, что ваша главная задача – воспитание высокоидейной, здоровой молодежи, верной делу партии и правительства, готовой отдать жизнь свою за родину, как Александр Матросов и Зоя Космодемьянская. А так ли благополучно обстоят ваши дела на воспитательном фронте, на передовой, так сказать, коммунистической идеологии? Мы затребовали кое-какие справочки. Не все, оказывается, у вас благополучно, как пишет в отчетах товарищ директор Баронцев и парторг товарищ Сечкин. Утеряли вы, товарищи, политическую бдительность и близорукость. Я хотел сказать – дальнозоркость. Дальнозоркость, да. Вот ее-то вам не хватает. Товарищ Жданов не случайно сказал о критике и самокритике в большевистских кругах. Только благодаря критике и самокритике партия своевременно разоблачила врагов народа, окрепла в борьбе с ними и в итоге одержала великую победу в Великой Отечественной войне!
Эк куда хватил! Порасстреляли полководцев под самую войну, немца аж до Химок допустили – и этим, оказывается, войну выиграли. Где ж ты был, такой бдительный, в октябре-ноябре сорок первого? Не для синебрюховых такие вопросы.
– Мы ждем от вас принципиальных выступлений, чтоб, невзирая ни на какие заслуги в прошлом, выявили, так сказать, свои просчеты и недоработки, извлекли на свет божий всех этих наплевателей и салонных дамочек, которые окопались в вашем учреждении, которое должно не развращать молодежь философией уныния, мещанства и наплевизма, а воспитывать у ней коммунистические идеалы, как начертал великий вождь всех народов товарищ Сталин Иосиф Виссарионович.
Вот оно что, спектакль затевается. Публичная порка унтер-офицерских вдов.
Директор Баронцев, отставной актер, вмиг стал бледнее напудренного клоуна, и хотя, как понимал дело Фелицианов, все должно бы быть расписанным по нотам, собственная фамилия в устах райкомовца оказалась для директора малоприятным сюрпризом. Баронцев был щеголеват, и его черный костюм и галстук-бабочка смотрелись как нельзя некстати рядом с лейтенантской гимнастеркой парторга и неуклюжим костюмом райкомовского начальника. И если в начале собрания в контрасте с бедными одеждами и простецкими физиономиями членов президиума директор выглядел гордым красавцем, сейчас вдруг все в нем съежилось, бабочка на шее опустила крылья, он стал жалок, как всегда жалки уличенные в политических грехах подсудимые, заведомо знающие о беспощадном приговоре. Впрочем, и Сечкин при орденах и медалях выглядел отнюдь не геройски.