Телефонная книжка - Евгений Шварц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующая запись — Литфонд. Если рассматривать учреждение, как живое существо, то это равнодушное создание, лежащее, уткнувшись носом в песок. Впрочем, самые голодные и сердитые — доят его, как корову. Само же оно редко действует в нужном направлении. У него столько ног и рук, что запутаешься.
3 декабря
Проще же говоря, в Литфонд ты попадаешь по черной лестнице, через двор. Карабкаешься ты до второго этажа, потом попадаешь на длинную площадку с перилами р неожиданно с этой черной, нет, серой лестницы с гулкими обрывками разговоров верхних жильцов, с кошками, сором, попадаешь ты, открыв дверь, на барскую дубовую, широкую, с широкими перилами лестницу. Можно было бы попасть сюда и через так называемую готическую комнату Дома писателей. Но руководство Дома не соглашается, утверждая, что в таком случае придется тут держать сторожа. Войдя в Литфонд, ты видишь знакомую по двадцатым годам, исчезающую помесь барского особняка и учреждения. Во втором этаже сходство с барским особняком всячески поддерживается: бронза, старинные картины на стенах, старинные часы на старинных столах, здесь Литфонду не до красоты. В последнем своем воплощении он менял лицо и перепланировывался множество раз, он сохранил барский характер только в окраске стен, да в высоте потолков, да в кожаных диванах в большой комнате неясного назначения. В бывшей домашней церкви — лечебный отдел, где за вновь сделанными перегородками зубной врач, терапевт, психиатр, невропатолог принимают больных писателей. Здесь же кварцевая лампа. При всех своих чудачествах и безумии Берлянд оборудовал лечебный отдел на славу. Здесь есть и аппарат, который лечит ультракороткими волнами, а по лестничке из коридора поднимаешься ты в комнатку, где стоят электрокардиограф и рентген. Здесь единственное место Литфонда, где чувствуется жизнь. Орет неистовый Берлянд, гудит бормашина. В комнатах же возле царствует многоногое, уткнувшееся носом в песок безразличие. Литфонд богат.
4 декабря
Но сколько ни менялось у нас директоров, все они побаиваются своего богатства. К сегодняшнему дню проданы дачи в Луге, в Александровке. Дом творчества особой комиссией описан в страшных, едва ли не библейских тонах, — он вот — вот рухнет. Я, будучи членом ревизионной комиссии, года два назад, испугавшись после этого документа, запросил Литфонд и получил ответ, что старый Дом творчества разберут, а построят новый. Однако, пока что как‑то подклеили и подперли щепочками старый, а новый не строят. Страшно! Понять свою задачу это многоногое и многорукое и вялое, как овощ, существо никак не в силах, ибо вместо мозга у него аппарат. Предыдущий директор искренне презирал писателей и обвинял своих сотрудников в том, что они их избаловали. И издавал приказы, что, мол, кормить писательских жен он разрешает в Доме творчества только в том случае, если доказано, что они помогают мужьям в их творчестве. Любопытно, что речь тут шла о платном питании. Питание свое жены оплачивали. И при всем при том, директор, отставной полковник, уволенный в отставку из трофейного какого‑то отдела, чувствовал склонность к писательскому труду. И, запершись у себя в кабинете, писал историю Литфонда. И когда его заставили уйти, он устроился на работу в Пушкинский Дом Академии наук. Правда, на работу административно — издательского характера, но чуть ли не заместителем директора. И при встрече с писателями сообщал небрежно, где работает, не уточняя, кем. Надо признаться в его оправдание, что писатели менее всего похожи на людей именно в Литфонде. Отказ в получении ссуды, дачи на лето, подписки на «Огонек» рассматривается не как ущерб материальный, но прежде всего, как удар по самолюбию, по месту у писателей больному. И чего только ни кричат они, куда только ни жалуются, как только ни поносят тугой аппарат, управляющий всеми ручками и ножками, всеми органами вялого, как овощ, существа. А тем временем самые лихие доят его под шумок и похваливают. Впрочем, тайно. Явно — ругаются.
5 декабря
Кто работает в аппарате, мало определяет самое существо Литфонда. Зайдя в его обиталище, как и в Союз писателей, которому он подчинен, ты чувствуешь свое положение в обществе с той же ясностью, как видишь цвет лица в зеркале. И иной раз угадываешь, что у этого существа есть не только ножки, но и рожки.
Лифшиц Володя[0], — рослый и молодой, сильно близорукий, волосы густые, зачесаны назад — знаком очень давно. Он появился в группе молодых задолго до войны. Бывал у Гитовича. Я отошел в то время от Гитовича и его учеников. Встречал Володю от случая к случаю. Он нравился мне, казался человеком знакомого склада. Такие еврейские мальчики, спокойные, естественные, внимательно вглядывающиеся в мир через [очки] с неестественно толстыми стеклами, рослые и тонкие, были знакрмы и казались понятными. Так и встречались бы мы, от случая к случаю, но вмешались силы, запутанные и темные. Проявляют они себя обычно с помощью женщин, отчего и сжигали их так ожесточенно на кострах. Володя женился на Ирине Лебедевой[1]. Когда встретились мы с ней в Кирове, могучая натура ее была изуродована и извращена мужчинами, да и всей жизнью, что ей пришлось вести до сих пор. Она была и наблюдательна, и умна, и могла рисовать карикатуры (одну храню с уважением до сих пор) и могла бы стать художницей, и была молода и красива, — казалось бы, радуйся! Но нет. Сила ее стала недоброй. И не радовала, а истерзала ее. Ко времени встречи с Лифшицем стала она еще запутаннее. И они поженились. Володя, по — еврейски, уважал жену. Когда любил ее. А Ирина была из тех женщин, которые могли заставить себя любить. И его прямота и простота (он мог хитрить, но в пределах здравого смысла) вдруг тоже затемнились и запутались, и он запутался в темных, не имеющих утоления Ирининых страданиях и обидах. Отношения у нас теперь сложные. И живут Лифшицы сложно. Однако интересно.
6 декабря
Ирина, то ссорясь, то мирясь, не давала Володе жить, как жил, среди все тех же людей. Теперь он не застаивался. Он скакал и брыкался. Но при всей сложности и безумии Ирина направляла его в сторону полезную. И так наворожила и накружила, что стала у них из одной комнаты в надстройке квартира в три комнаты. Но и тут ее безумная душа не утешилась, и унеслись они в Москву, обменялись на одну комнату. Но скоро у них будет квартира и там. А сейчас есть у них машина «Победа». Уже вторая. И в беспокойстве своем носятся они летом по всей стране. Из Латвии в Каховку, а оттуда — в Крым. В Латвии столкнулись они с чужой машиной. Не по своей вине. И виновники заплатили за ремонт. И продав старую, носятся Лифшицы на новой, на зиму ставя ее в гараж. Ну и как — худо ему? Нет. Он пополнел, ничего не осталось от тоненькой длинной фигуры Лифшица юного. Он с наслаждением и уважением поглядывает на Ирину, когда она умна, и не предает ее, когда она безумна. Он работает куда больше, чем в давние дни. Одна из пьес его имела успех. О студентах[2]. Он пишет и для эстрады, и для цирка, и для детей, и для себя, и эти стихи иной раз печатаются в толстых журналах. Я при миролюбии своем ни с кем так часто не вступал в столь темные и враждебные отношения, как с Ириной. Но вот облака рассеиваются, и при дневном свете кажется мне, что Ирина человек как человек, что все просто, что силы, играющие в ней, обыкновенные, человеческие, только немножко слишком богатые. А тут она еще со свойственной ей точностью памяти и наблюдательностью расскажет что‑нибудь, и совсем все станет, как днем. Но где‑то на дне души остается настороженность. Не забыть судорожных, темных метаний этого сильного, слишком сильного, и недоброго, по чужой и собственной вине, существа. Сейчас мы в мире. Вероятно. Давно не виделись. Летом были они у нас, и все было нормально.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});