Тени колоколов - Александр Доронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тикшай же смотрел на него с презрением. Всё помнит, нечестивец, и поныне живет лишь худой памятью, злобной и темной. У него быстрее сердце лопнет, чем смилостивится.
— Чего уставился, бродяга! — свистящим шепотом окрикнул его Кочкарь, когда колымага остановилась посреди двора. Тикшай не стал отвечать, и он, осмелев, гаркнул уже во весь голос:
— Сними кафтан! И штаны!
Тикшаю развязали руки, он разделся, лег на рядом поставленную широкую лавку. И тут из-за строя вышел высокий худой человек. Тикшай сразу узнал этого чахоточного дьяка Алмаза Иванова. Он вытащил из-за пазухи лист бумаги, развернул его, прочитал обвинение. Тридцать розг ему полагалось за то, что принародно обесчестил окольничего.
Строй молоденьких солдат зашумел, задвигался, словно испугавшись предстоящего действия. Тикшай мысленно обратился к безликой глазастой толпе; ему вдруг почудилось, что народу жалко страдальца, он скорбит, он плачет вместе с ним.
Кочкарь предался тому глубокому наслаждению, что вдруг овладело им. Он перебирал ивовые розги, длинные, как плеть, тонкие и гибкие, змейкою ползающие в костлявых его руках. Другой палач, толстый, с выпученными глазами, стоял в стороне и глупо улыбался.
Одного стрельца-бугая посадили на ноги Тикшая. Второй держал его голову. Только дрожащие жилы на шее показывали, что было на душе у мордвина. И вот… словно кипятком его ошпарили. Тикшай, скрипя зубами, слушал, как по спине плясали прутья. От каждого удара его тело изо всех сил напрягалось. Бил не сам Кочкарь, а его помощник. Не жалея бил, наотмашь. Но Кочкарь остановил его, лениво начал учить:
— Без души бьешь, друг. Без любви. Так и на хлеб с квасом не заработаешь…
Встал возле Тикшая, осмотрел кровоточащие следы на спине.
— Вот как надо! Учись! — и ударил как-то с присвистом, так не каждый умеет. Сказывались сноровка и многолетнее умение.
Из глаз Тикшая искры посыпались. Он хотел было вырваться, прыгнуть, да где там — стрельцы крепко держали, Кочкарь продолжал хлестать. Прутья размочалились, обломались. Кочкарь новых не взял, хотя они у него под ногами валялись. Старые сунул в ведро с соленой водой, оно тоже рядом стояло. Снова упрекнул своего бугая-помощника:
— Сла-аб ты, друг, не силен сноровкою. Каши мало, видать, ешь. Да ничего… этому делу научишься, оно большого ума не требует…
Теперь розгами хлестал вдоль и поперек, вперемежку. Удары, как выстрелы из мушкета, рассекали тишину. Тикшай не кричал, не жалобил толпу. Лишь глаза его, уставленные на палача, налились кровью. Тот снова отошел, подскочил и со свистом протянул по спине. И там, где пересеклись два удара, кожа лопнула и обнажилось багровое мясо.
— Пиши и зачеркивай! Пи-ши и зачер-кивай! — приговаривал вошедший в раж Кочкарь. — Мне бы дьяком быть, а не палачом. Дьяком-то лучше — прочитал грамоту и — в сторону.
Стрельцы, стоявшие рядом, зубами скрежетали, чахоточный Алмаз Иванов чесал свой грачиный нос.
Наконец помощник Кочкаря не выдержал:
— Тридцать… хватит. Уймись, говорю.
— Хватит так хватит. Я хоть сколько могу, руки не отвалятся, — оскалился палач. — Мы с ним с одною боярыней поигрывали. Он — в шалаше в саду, а я — в своем домике. Свояки мы с ним, можно сказать, родные… — и не посмотрев даже на Тикшая, бросил окровавленные розги, двинулся к лошади, привязанной у ворот. За ним, кособочась, поплелся и помощник.
Из глаз Тикшая текли слезы, плечи дрожали. Спина его была сплошной раной, кровь ручьем текла на лавку и на землю. Душа, уж который раз, покидала страдальца, но, сжалившись, возвращалась обратно. Он, словно в тумане, слышал и видел, как вокруг суетились стрельцы, поднимали его, решали, что с ним делать. Его это не волновало, будто чужое тело сейчас тащили они в казарму. Ему вдруг пришла мысль уехать на Дон. Там Максим Чухрай живет, с кем он освобождал Смоленск, а затем служил в полку у Стрешнева. Жив он — найдет его, не найдет — в Москву обратно не вернется, хватит, больше не даст себя на поругание. Не мальчик он — тридцать лет ему — тридцать розг уже заработал. Так сказать, день рождения справил. Донские казаки, слыхал, встали на свою защиту, найдет и он, где приложить стрелецкую сноровку и умения.
— У, со-ба-ки!.. — из горла его вырвался звериный рык.
Уже через неделю Тикшай шагал по тропам-дорогам. На большак выходить боялся: его сторожили стрельцы — на Москву казаков приказано не пускать. Здесь ни всадника не встретишь, ни пешего. Он один-одинешенек. Солнце опустилось на край земли, дрожащим пламенем облизывая взгорки и деревья. Устал Тикшай, да отдохнуть негде, ни одного сельца по пути не встретил. От них остались одни пепелища.
Пересек небольшую речушку, попал на кривобокое поле. У обочины — лошадиные кости. Ветер высушил их, дожди обмыли, и вот они остались указателями путникам.
На пригорок тянулась узенькая тропинка. Поднялся наверх Тикшай, и от увиденного сердце зашлось: когда-то здесь было село, а теперь торчали одни обгорелые остовы печей, домов не было, на их месте росли крапива да чертополох. Что за чертовщина? Почему сожжено столько селений? Будто ураган прошелся, каких давно он не видывал.
Солнце ещё ниже спустилось, кровавый закат тревожил сердце. Тикшай задрожал всем телом. Нет, это не страх, не холод… Стрельца охватило одиночество. Он сделал шаг и наступил на человеческий скелет, на нем висели воинские доспехи — кольчуга со шлемом, рядом валялись ржавый мушкет и уздечка. Вдруг Тикшаю почудились человеческие стоны, ржанье раненых коней, скрип телег, как будто и сейчас здесь шла кровопролитная битва.
Солнце село, вечерний сумрак всё сгущался. И Тикшай поспешил оставить это кладбище без крестов. Вышел вскоре к реке. Там пристали к нему нищие. С именем Христовым бродя по земле, они кормили себя и этим жили. Вместе с ними Инжеватов добрался наконец до большого села. Зашел в заезжую избу — в нос ударил терпкий запах. На полу — не протиснешься, везде спящие. Под полатями и столом — лапти, на брусьях сохли портянки и онучи. Один храп и стоны.
Тикшай скорчился у порога. Лицо прикрыл ладонью, но дышать стало ещё тяжелее. Не выдержав, вышел на свежий воздух.
Изба обнесена высоким дубовым забором — бревно к бревну, концы бревен острые, как зубы бороны.
Стояла тихая ночь. На небе серпом согнулся месяц, под ним плыли белые лебеди-тучи. Вблизи, волнами шепчась с камнями, о чем-то тосковала речушка. Ночью далеко слыхать.
На перевернутом корыте, из которого, видимо, когда-то поили обозных лошадей, сидели двое. Малец и старик в зипуне.
Тикшай плечом прислонился к углу дома, прислушался.
— Дедусь, а дедусь, а тот бой большой был? — спросил паренек.
— Маленьких драк на войне, внучок, не бывает. Когда размахиваешь саблей — вершишь чужие судьбы, — сказал старик и спрятал свою седую, как лунь, голову в воротник. — Раньше Русь богатырями славилась, не как теперь.
— А разве слабы теперь наши стрельцы? — не утерпел, вступил в разговор Тикшай.
Старик поднял голову, долго смотрел в седую мглу ночи. Когда Инжеватов к ним подошел и поздоровался, он, кивнув, сказал:
— Намного слабее, парень. — Голос с хрипотцой сразу разрубил тишину ночи. — Много тропок-дорог пришлось мне исходить, с нуждою рядышком сидел, конечно, и радости бывали, а вот погибших парней никогда не забуду. Они землю нашу от ногайцев спасли и освободили от поляков. О том говорю, что на сердце имею. Тяжело без воли-волюшки, очень тяжело, а вот как душу народную заполонить, скажи-ка мне? Ничем ее в полон не взять. Бессмертная она!
Долго рассказывал старик о прежней жизни. Обо всём знал: чем и как мать-земля живет, как она родилась и расширялась. От услышанного Тикшаю стало хорошо: на волю он убежал не зря. Оказывается, и ему, рожденному свободным, только воля нужна. И он ее найдет обязательно.
В одном только со стариком он был не согласен: что храбрые и сильные духом на Руси перевелись. Дед стар, где ему знать, сколько красивых и смелых парней осталось лежать под Смоленском и у моря, сколько их, безымянных, и теперь падает от вражьих пистолей и мушкетов — числом не сосчитать. Тикшаю вспомнился казак Чухрай. Где он, донской хлебопашец, жив ли? Много казаков с ним служило, они теперь со своим вожаком, Стенькой Разиным, слышал, против господ своих поднялись. За волю свою и свободу. Он должен их найти. У него тоже есть за что бороться.
Глава одиннадцатая
Федосье Прокопьевне приснился дурной сон: будто сидит она на крылечке и целует огромного пса. Стыдоба, да и только! Задумалась о значении сна — мысли обратились к мужу. Двадцать лет она прожила с Глебом Ивановичем — грустных двадцать зим и лет. Теперь муж ее по тому свету бродит, по светлому раю. За братом своим, Борисом Ивановичем, вскоре последовал. Субботним вечером вернулся из бани, прилег на лавке и… «Барин, проснись, время за стол садиться, рыбки тебе пожарила», — пыталась разбудить его Параша, да где там… Ноги у хозяина уже были холодными, как лед. Шестьдесят семь ему недавно исполнилось, о смерти и не помышлял. Помер тихо, спокойно, так же, как и прожил свою спокойную жизнь, согласно своему характеру. В споры-вздоры, в лишние разговоры не встревал. Царские приказы прилежно выполнял, постоянно в разъездах был. Из Киева — в Ригу, из Риги — в Польшу. В Посольском приказе такая работа.