Дневник. 1918-1924 - Александр Бенуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером был Стип. Я ему читал выдержки из Тэна. Я набрел на книгу французских пьес, изданных Галлимаром, и теперь читаю их, набрел на перл А.Франса «Маленький бонвиван».
Вероятно, вследствие всех потрясений, тревог и испугов за эти дни чувствую себя совершенно расслабленным и точно меня жестоко избили. Как раз день начался с мерзости: Атя узнала, что Добычина уехала, а Рубен ее провожал. Вот тебе и участие, и опора!
Мой первый ход был к Ольденбургу в Академию. Он уезжает в Москву. По слухам, арестован Никитин. В Москву прибывает Милюков на заседание комитета помощи… Все же удалось побеседовать. После головомойки Кузьмину он ничего не предпринял. Горький подал от Дома ученых [просьбу о Леонтии]. Он предполагает от «Фроловых» и находит не лишним, чтобы я сам обратился к Озолину или Семенову, и указал пути к ним. К первому через Апатова в КУБУ, ко второму — через поэта Оцупа. Очень забавен был пассаж, что «в тюрьме вовсе не так плохо, и Леонтий даже «отдыхает». В таких же тонах вчера говорил Ратнер, принесший показать эскиз Ге «Царица Марфа перед Годуновым». Надлежало узнать, куда в точности обращаться, и я снова зашел к Фрадкину. Он возился с солдатами, сообщил о результате беседы с Озолиным. ЧК удалось набрести на широкую организацию западной контрреволюции, и теперь идет расследование этого громадного дела, в котором прямо или косвенно участвуют сотни лиц. Без сомнения, Леонтий Николаевич здесь ни при чем. Это сознает Озолин. Поплелся на переговоры к телефону: «У нас принцип брать как можно шире, — при мне жест охвата стола, — и держать, пока все в точности не выяснится». Все же Фрадкин хочет убедить меня в отношении Леонтия.
18 августа (продолжение)В Эрмитаже я устроил импровизированное заседание о судьбах скульптурного отдела. Тройницкий советует завести совершенно новый инвентарь предметов, которые не выставлены. Могут быть теперь размещены по Зимнему дворцу вперемежку с картинами. От кости, мрамора, дерева решено временно отказаться, на чем настаивает и Кубе, желающий сохранить их за собой, из собраний чисто «экспроприированных» (витрина, охрана). Ж.А.Мацулевич должна все же составить организационный проект, в котором, не считаясь с условиями музейной жизни, был бы изложен «идеальный» распорядок в этой области. Это надо сделать для того, чтобы при каждом удобном случае приступить к реализации этого идеала. Происходило заседание в «кабинете Айналова». Сам он не принимал участия, зато очень демонстративно рылся в книгах Рихардовской библиотеки, при этом разыгралась еще одна такая смехотворная сценка (очень не в стиле наших эрмитажных нравов). Когда появились наши библиотечные служащие с тремя из этих томов на руках (остальные нес Шмидт), то он вскочил с кресла и вырвал эти книги из их рук, протестуя, что он ни за что не потерпит, чтобы для этого утруждали женщин. Вообще он весь не в нашем стиле и, вероятно, будет держаться своего духа. Перед заседанием он познакомил меня и Ж.А. со своим ближайшим напарником. Дойдя до Афин, он увидел, что пришел в тупик: «Ну какое же это Возрождение? И подумаешь, что в это время работали Леонардо, Веронезе и все великие мастера! Нет уж, лучше обратиться к ним! А там будет время вернуться и к Афинам». Немного погодя он что-то жестоко прошелся по всему, что написано об этих гигантах на Западе: «Вообще же не умеют художественно писать об искусстве!» Сегодня он мне показался почти сумасбродным, и мне думается, что его совсем отуманила честь его «помещения». Тройницкий в тон же ему принес на стол великолепный лучезарный будильник и красивую чернильницу. Кроме того, он сам водрузил на его стол бронзовый бюст Вольтера.
К чаю у нас были Альберт, Эрнст, Зина и Ратнер. Никаких сведений с 3-й линии не поступает…
Пятница, 19 августаЗачитываемся французскими писателями и Тэном, и аромат прекрасной Франции, исходящий из этих сочинений, несравненно достойных, почти одинаково исполненных остроумия и нежного, столь близко мне знакомого вкуса, совершенно пьянит меня, будит во мне «мое исконное», заставляет особенно остро тосковать по милой, недоступной «родине». О, если бы месяца два назад я бы читал подобное (а не Рескина), быть может, я бы теперь уже был бы там, ибо ведь не одни обстоятельства помешали нашему отъезду, но отсутствие подлинной воли. Я считал нужным ехать, но мне не хотелось.
Утром отправился к Горькому: надо же испробовать все пути. По дороге встретил Н.П.Рябушинского, который теперь старается походить на парижского рапэна. Он проводил меня до дома Горького. Горький принял меня дома страннее, чем когда-либо. Правда, он сам вышел ко мне сразу, в столовую, но, проводив к себе в узенькую библиотечную (где, по-моему, менее шкафов, чем было прежде), он не попросил оставить нас вдвоем сидевших уже там Слонимского, Дидерихса и Шкловского, и мне даже показалось, что он их попросил оставаться в течение нашей беседы, ибо вид у них был именно тот «глупый», который бывает у «свидетелей». Для чего ему это понадобилось, я не понимаю. Сначала я хотел было сам попросить его уединиться, но меня остановил страх, как бы он мне не ответил слишком грубо (я этого всегда с ним опасаюсь, и это одна из причин моей чрезвычайной скованности с ним, влияющей, несомненно, и на его скованность по отношению ко мне). Особенно меня взбесило присутствие ненавистного Шкловского, но, впрочем, постепенно я как-то успокоился, освоился, а все три свидетеля сидели такие смирные и молчаливые, что я постепенно почти забыл об их присутствии. Лишь изредка меня начинало тошнить от слишком подозрительного вида Шкловского, а дважды он вмешался в нашу беседу: один раз, чтобы засвидетельствовать, что Озолин должен меня, Александра Бенуа, знать. («Он что же, культурный человек?» — спросил я. — «Да, он старается подавать вид, что культурный!» — был ответ.) А второй раз, чтобы умилиться на слова Горького, когда тот к концу беседы уже настолько растаял, что даже решил поделиться надеждой, что «и коммунизму ихнему скоро конец!». Впрочем, великий человек, гранд ом, дошел до этого тона далеко не сразу, и, напротив, по всей первой половине разговора его могли бы принять если не за видного слугу большевиков, то за человека, по существу им сочувствующего.
О предмете моего посещения он в разговоре сразу предложил вопрос, не замешан ли брат в дело о «сапропели» — какое-то очень мудреное слово, означающее общество, посвятившее себя эксплуатации речного ила. Готов пари держать, что и он об этом слове и обществе узнал всего за час или два, но, по своему обыкновению, он просто не удержался, чтобы поразить меня этим новейшим жупелом. Когда я усомнился до ила, то он высказал предположение, не замешан ли Леонтий в дело Таганцева? «Вы знаете, тут профессор Т., так не причастен ли ваш брат к нему?» Когда я и это отвел, то он высказал третью гипотезу: вероятно, Леонтий арестован за сношение с заграницей, и, узнав, что Леонтий сидит на Итальянской, он совершенно в этом убедился, но от того, чтобы войти непосредственно в личные сношения с Озолиным, которому это дело подведомственно, уклонился и посоветовал мне обратиться к профессору Апатову, который хоть и не коммунист, но очень дружен с Озолиным благодаря общей страсти к парусному спорту. Тут же был пущен еще жупел: он-де кое-что еще сумеет разузнать с тем же Евдокимовым…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});