Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прыгай!
И Иль увидел, как Марк, как-то покряхтев и пробормотав «Подними нас Лазарь и укрепи», подпрыгнул — и завис в воздухе, в метре над землей. Он висел, подтянув колени к груди, сцепив зубы до хруста, напрягшись, а Матвей считал:
— Раз, два, три, три с хвостиком… Виси, виси чище… Ладно, слезай!
Марк, весь красный, мокрый, обрушился на землю.
— Так и быть, зачтем, праздничка для, — великодушно сказал Матвей. — Не очень, конечно, — шагалишь сильно. Но я добр, и на сегодня хватит. Еще один прыжок потом, под настроение…
Марк в ответ показал ему локоть. Яша тоненько захохотал: «Подеритесь!», ему пообещали спустить шкурку, если будет квакать впредь. Знал их Иль хорошо. Погрызутся, потом помирятся, сцепятся мизинклами: «Мир вам! Огонь аразам!» — да и разлягутся на траве, начнут играть в кости на фунтик плоти, рассказывать идиотские поучительные истории… Хватит, в самом деле. Пора на вышку.
— Пора на вышку, — напомнил Иль. — Опаздываем.
Матвей всполошился:
— А кто там нынче на вассере стоит?
— Жасмины.
— Тогда пошли скорей. Эти раззвонят, развоняются… Бесчестно, скажут, своих же товов заставлять ждать и переживать… Выражала ужас мина!
Они вчетвером встали кружком, Крепким Квадратом, подняли кулаки, утерли ими нос, потом стукнулись прощально перед встречей Стражи: «Шай, Шай, вылезай, новенький кулючит!» — и разошлись на четыре стороны.
4С надзорной площадки вышки Сад всегда представал разным. Украшенным чудесами. Это был совсем иной мир — с другой природой и законами этой природы. Вышки, скажем, были живые — хотя скорее растение, чем организм. Несложное кто-то. Иной раз Иль думал: а знает ли Сад, что мы — есть? Что мы шевелимся в нем? Были уже предложения — пальнуть в белый свет, дать очередь из «кузи» — среагирует? Рявкнет?
Порою Сад притворялся дохлым, безобидным — сплошной зеленый разлив, сладкий запах высоких, по уши, трав, медовой кашки с яблоками. Преображались тогда даже плотоядные деревья — ветви их, кривые и цепкие, покрытые хищными изогнутыми шипами, выпускали вдруг душистые, бледно-розовые цветки, а кроны, склоняясь, срастались, образуя тенистые тоннели — маня Стража в свои шатры, мороча.
В другой день Сад откровенно прикидывался чудовищным насекомым — многоногоглазорогим — пялился, уставясь, стрекотал злобно, без стесненья, разбойная Зеленая Инфузорька, поди ее попаси.
А назавтра сел я и диво — метаморфозы длятся — смотришь с вышки, а внизу пустота — этакое ничто, и как бы с огромной высоты, сквозь облака. Что уж понадобилось Стражу на сей высоте, вопрошаешь себя, заглядывая в душу, и чувствуешь гордо, что ты уже не обычный, как давеча, Страж-торчун, вышкарь подневольный, а — Сидящий-при-Облаках, и думаешь — кого бы молоньей пришибить, и как бы с легкостью и полнотой отворачивается небо — и видишь засаленную порванную подкладку, и там ползает клятое зло — пришлое из прошв прошлого — эх, не могу простить аразам, что они кишат… Жирные, мясгады…
Также один из Стражей, трезвого поведения, Сад увидел так — глянул он и обнаружил, что вышка, на которой он сидит, растет из большого глиняного горшка, а горшок стоит у необъятного — в небо — окна, и за окном, заполоняя все, сопит одинокий вселенский нос, прижавшись к стеклу, и из расплющенных ноздрей, что в добрые ведра, высовываются волоски — очень внушительные, со Столбы — извивающиеся, с крючочками в слизи. А с горизонта — небозема — вошло и приветливо движется нечто невообразимое — живая гора, шибко мохнатая (он даже решил, что это и есть ожидаемый Махамет). Мир закачался, затошнило. Ну-с, и как повел себя наш доблестный Страж? А как положено — лег ничком и закрыл глаза. Отпустило.
И много еще подобных историй исторгают… В общем-то, ничего особо страшного, но вышка, и Иль это чувствовал, побаивалась Сада. Ойкала, тряслась, аж вздрагивала. Кружка с водой — возьмешь попить — даже вибрировала в руках, и журнал наблюдений с полочки падал, гремя цепью. Потому что вышка — она (вона!) баба — стоит торчком, трепещет набухше, напряженно. На древней постбашенной речи (когда языки, змеежово шурша, смешивались в клубок) вершина — «пизга», а с пизги что взять, кроме пугливого анализа, с пизги не видать ни зги. Зато вот у Сада мужское начало — ого-го, вон какой омутяра, по шейку! Засосет и не спросит.
А вышка — она и есть она, была б дыра да пар валил, так кто умеет — провертел на площадке три дырки в слизистой оболочке, обозначил примерно где что — и употребляй в охотку, это вообще в традициях пархов — трахаться через отверстие в простыне, чтоб не видеть кошмара тела, как бы расширяя москвалымскую молотьбу о личике и платочке, там-то отроду дыромоляи жили, молились дыре в стене — деворадуйся, ессеи обособленные, это потом уже, известно, Х въехал и верх взял — Х встал с перекладиной, Х повис главою вниз, ессе Х, а не ключи от храма, Х товарищей не ищет…
А вышка, безусловно, — баба. Ну, а с бабами у Иля разговор короткий, потому как нет их как таковых. Бабы в казарму не заглядывают, клубятся по другим плоскостям, иными дорогами ходят — не столкнешься. Очень жаль. Ущемленно. Хоть ложись на кушетку и вой. Жать — одну гашетку, тискать — только роман из жизни Стражи «На бобах», грустную, дескать, аллегорию об бесплодных устремлениях (поползновениях) бобового якобы стебля, гля, пронзить (уестествить) млечность. Бабцы, бабешки — облаци, туманности лишь. Кстати, на Кафедре, помню, черные дыры трогательно называли «песцетки»… Коллапсары волосатые! И трактат имел хождение: «О возможности сверхтекучести разделенных в пространстве электронов и дырок при их спаривании». Мы, пархи, первы и одиноки на Вселе… Покинутые палочки без ноля! А тут еще встрепенулись всеблагие, призвали нас стражить — слезай мысленно с бабы, отрывайся от койки, бери ружьецо в сенях — плети-ись в Сад… Ан и в Саду баб нет, а есть атмосфера одна. И листопада тут не бывает никогда — никакая баба не идет, метя подолом по багряно-желтому ковру (помело распалось!), по засыпанной палым мокрым разноцветьем аллее ко мне, мечтателю, сидящему на скамейке в ожидании счастья, чертя кончиком меча на песке фрагменты девок в разрезе — не трожь, бабус, мои чертежи! Иной раз в пустынной пыли увидишь мучительный следок, вздрогнешь — приласкаться бы, приголубить пригожую, но… ничего, ничего, молчание… Так и сгнию на вышке, и даже не явится бабенция, не пригорюнится, не положит руку свою на глаза мои, не посыплет кости песком. Да-а, Сад, Сад — стыдоба — засадить некому… Разве что бабайка придет…
Иль вздохнул. «Мы бабаем всех на свете, кроме шила и гвоздя», — пробормотал он, вяло поглаживая вышку по нежному мягкому бордюру. Впрочем, бывали исключения, как то: похищение как раз дщерей Мосия Шило в виноградниках — дело доброе, дельно задуманное, с размахом. Я встретил вас — и на матрас! Трах — и Храм! На Колымоскве враз окручивают, венец подводят — ходи, изба! Сугробный домострой. Как мудрый рядовой Ким учил: «Руки в юкки — и лепи бабу!» Тоже же женщина… Галантерея! Кычут, зегзицы, у нас там, в Зангезино — наши, деповские, славные… Пути в ли, в милых верстах, в снежище… Далеко. Да и кануло. Не вздымается парус — дуют в зад зай гезунд. Бабья Лета. О, где вы, девы! Пусть все разрушится, сойдет на нет и минет, но лишь минет посеет семя в зев — зазолотится вновь… Взойдут овсы сочны, и зевсы изольются, тугие косы и песочные часы зазвенят. А тут — натощаках. Мда, туга-кручина! Уж не валяться в скирдах, к сожалению, не мять киприд!.. Отцвело, глядь, давно. Сиди на вышке и жамкай черствую пышку (а каков вариант — жмакай сдобную Пышку!).
Иль облизнул губы, вспомнив свою первую лю. Людочка, Людмилая… Влеченья младости безрадостной, бесчарной… Не точию сугубо, но многогубо… Где муза скажет «ля», толпа промолвит «гля»… Массовое чувство, увы. Толпа, между прочим, по-москвалымски — «людка». О, как легко комплексы выплескивались там, в снежной волости, где регулярно подносились к остановкам набитые под подвязку (оговорочка) транспорты в часы пик — сладкий экспресс-стресс по дороге на пахоту и вспять — пик-пак-пок, жмаканье, костеря обилечивание, талон на место у колонн, дам — постоять! Давка. Транспонированные танцы. Эх, колечки на затылке! Колымосковский трамвай нежной тяжести! Да, вываляться в народе, прижаться пахом к архетипу — в тесноте, да не в либидо — о-о! Горячо, липко! Аж два «о»!
В казарме-то просторно, не разгуляешься. Цветы мы бедные, пестики засохлые — тычнуть некого. Сухомятка! Отростки и придатки. Мускул же играет, наливаясь — садоводчеством нарастил! Жалка жизнь без женок. Сны одни и те же, цветны и офигенны — рядами идут, тяня ножку, загорелые юдифи в золотых юнифах — ах!
В казарме и изображений никаких нет (запрет), только у зампотылу Рувима на столе смело стояла карточка — сам, самочка с личинкой на руках, закутанной в одеяло, а за ними — скрещенные рельсы в снегу, какой-то вроде монастырь с башенкой за проволочной оградой — пришлое прошлое… А как засядешь в казарменной читальне, примешься листать про блудниц — сердце радуется! Описывается бал где-то в эмпиреях — бабы трудаются, скачут… по первопутку… закусив губу… Заманчиво. А в аразских сказках доказывается с цифрами в руках, что в дивном Будущем Саду, о храбрый крутой пацан, около 70 девственниц тебя ждут (немало), в хрустальный потолок кипятком писают. Недурственно. Ум короток, а — вот!