Иосиф Бродский. Большая книга интервью - Валентина Полухина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кончится это, конечно, плохо все. Кончится это в большой гостинице какой-нибудь. К большому неудовольствию обслуживающего персонала. Ха-ха… Но это уже такие… дополнительные заботы.
Просто когда все это произошло… В 1972 году, десятого мая… Или, вернее, когда я оказался четвертого июня в Вене и меня приехал встретить из Штатов мой приятель. Он спросил меня: ты куда собираешься? Я говорю: понятия не имею. Это происходило в аэропорту. Он говорит: как ты относишься к тому, чтобы поехать в штат Мичиган, мы тебе предлагаем. Я говорю: замечательно, согласен.
Я просто понял, что… Конечно, можно было еще попытаться… Остаться в Европе, в Англии, во Франции или, лучше всего, в Италии. Где все-таки существовало какое- то ощущение продолжения… Но я понял, что продолжения быть не может, что если уж терять, то до конца. Все потерять и от всего отказаться. Может быть, с таким окончательным концом и приходит ощущение бесконечности.
Я понимаю, у вас как бы и выбора не было, но такой ценой — пусть даже за бесценное, но… умозрительное… или умозрительное — для меня? И для меня океан был самым большим здесь потрясением, хотя раньше казалось, что океан — то же, что море: вода, небо и линия горизонта… Но от этого чувственного потрясения, пусть самого неожиданного и сильного, все равно уходишь в близкое и понятное, в тепло привычек реальной жизни. Когда вы говорите "ощущение бесконечности", мне скорее жутко, чем… понятно. И жуть-то от нежелания почувствовать то, что вы говорите. То есть я хочу понять, но боюсь почувствовать.
Видите ли, без истории человек еще может существовать, но без географии… Это я вам к тому говорю, что не надо позволять себя загипнотизировать… тем, что происходит у вас под носом… что говорит начальник с трибуны или какой-нибудь подонок из Румянцевского садика.
Это все происходит в этой точке пространства. В другой — этого уже не происходит.
Многие этого не понимают. Я помню, когда-то, при чтении Гегеля, я подумал: какая прекрасная, стройная система, вот он сидит, рассуждает, а там, через Па-де- Кале, Ла-Манш, там совершенно другие дела происходят, и никто не знает, что Гегель это придумал, и пройдет еще сто — двести лет, пока его переведут и это начнет морочить им голову…
А вы к нам в гости приедете?
Я не знаю, я не в состоянии поехать в гости. Туристом. Ха-ха.
Почему туристом?
Ну, а кем? Гость-турист. Это раз. И… я, Люба, не маятник. Раскачиваться туда-обратно. Наверное, я этого не сделаю. Просто человек двигается только в одну сторону, Люба. И только. И только — от. От места, от той мысли, которая приходит ему в голову, от самого себя. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку. И на тот же асфальт дважды не ступишь. Он с каждой новой волной автомобилей другой. Это моя старая шутка, что на место преступления преступнику еще имеет смысл вернуться, но на место любви возвращаться бессмысленно. Там ничего не зарыто, кроме собаки. Но дело даже не только в этом. Хотя и в этом, и в другом, и в третьем. Но дело в том, что либо просто с моим личным движением физическим, либо просто с движением времени становишься все более и более автономным телом, становишься капсулой, запущенной неизвестно куда. И до определенного времени еще действуют силы тяготения, но когда-то выходишь за некий предел, возникает иная система тяготения — вовне. И там, как на Байконуре, никого нет. Вы понимаете?
Простите, вы же не могли рассчитывать на равноправного собеседника, и я честно во всем призналась, объяснившись по поводу рабства, океана, красного дома с деревом под окном. В той, обычной системе тяготения, которую вы, возможно, хотя бы помните, — относительные ценности, но сила тяготения не уменьшается от осознания их относительности.
Но по-другому еще… У Мандельштама, в одной прекрасной статье, описывается история с первым русским посольством, по-моему, еще при царе Алексее Михайловиче. О том, как они уехали и не вернулись. Мандельштам пишет: нет возврата из бытия в небытие.
Вот вы вспомнили Мандельштама, и я думаю… Неужели то приобретение, состояние, которое вы описываете, я называю "свободой", а вы морщитесь и поправляете — "ощущение бесконечности", вот это "оно", что для вас так же конкретно, как любовь или отчаяние, а для меня так же завораживающе-абстрактно, как, скажем, понятие "Вселенная"… Но, одним словом, вот это существование вне сетки и иерархии, и даже отрицания иерархии, и вот это ваше "вне", а даже и не "анти"… неужели оно так конкретно связано с географическим месторасположением? Не кому-нибудь, Мандельштаму, у которого пространство было не только разграфлено на клеточки, но и разгорожено красными флажками и количество физически доступных клеточек сведено к трагическому минимуму нескольких убежищ в обеих запретных столицах… как возможно было там отрешиться и воспарить, и не спасли, не вознесли никакие движения от. По воспоминаниям Надежды Яковлевны, часами, днями, неделями — как чиновник посмотрел, и что он сказал, и что бы это значило… И вечер в Союзе писателей, и сборник, это было важно, насущно, это было крайне важно каждый день, и съедало душу, и отнимало неумолимо у поэтического вдохновения.
Вы никогда не сидели в тюрьме и, даст Бог, никогда не доведется, но человек, находящийся в тюрьме, и особенно под следствием, становится чрезвычайно суеверным. Он пытается истолковать все — самые незначительные детали становятся знаками, приметами. Выражение лица коридорного, как коридорный его толкнул, что принесли пожрать и так далее, и так далее. Сны — чрезвычайно важно. И очень часто все совпадает. Почему это происходит? Наверное, если бы вы были не в тюрьме, вы бы с меньшим вниманием к снам своим относились и вообще к тому, что попадает в поле вашего зрения. Тот факт, что они об этом говорили, что им это было важно, говорит только об одном — в каком месте они находились. И единственное, чем можно внести в это какую-то смягчающую христианскую нотку, — что время все равно так или иначе проходит — независимо от того, о чем говорить: о Гегеле, о попугаях или о том, какое выражение лица у следователя. Оно все равно проходит. Все зависит от того, как ты его сам себе… ну, что ли, организуешь. Если у тебя есть выбор. Если же нет выбора… Но тогда не надо забывать, где ты находишься. И уже хотя бы от этого тобою овладевает колоссальное презрение к реальности. Вот я думаю все-таки, что Марина Цветаева, она в эти анализы не вдавалась. У нее была такая замечательная строчка: "На твой безумный мир ответ один — отказ".
…Вот, смотрите, кот. Коту совершенно наплевать, существует ли общество "Память". Или отдел идеологии при ЦК. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие. Чем я хуже этого кота?
15 ноября 1988 год
ПОЭТЫ ЗА КРУГЛЫМ СТОЛОМ
Джулиан Мей
Журнал "Р.N.Review", № 4, 1988 год
Выход в свет в 1988 году сборников стихотворений Дерека Уолкотта "Арканзасский завет" и Леса А. Мюррея "Дневная луна" вызвал обострение полемики о "новом интернационализме" англоязычной поэзии. Речь шла о том, что Великобритания, в частности Англия, уже больше не является центром поэзии, создаваемой на английском языке. Однако же публикация этих книг нисколько не повлияла на позиции тех, кто не желал принимать во внимание новое явление.
Какое-то время я планировал сделать для программы "Калейдоскоп" на Би-би-си радиопередачу с обсуждением данной проблемы. Основная трудность заключалась в том, что те люди, которым есть что сказать по этому поводу, которые пишут на английском очень хорошие стихи, не будучи при том англичанами, редко оказываются вместе в Англии. Была у меня идея собрать интервью с теми поэтами, которые приезжали сюда, а потом на полученном материале выстроить передачу, ноя отказался от нее. Такой подход не раскрыл бы моего замысла, они просто высказали бы свои мысли по этому вопросу, а нужна была дискуссия, живое обсуждение, где сталкивались бы разные точки зрения. В мае месяце Лес Мюррей сообщил мне, что те поэты, чье мнение меня больше всего интересовало, — Иосиф Бродский, Дерек Уолкотт и Симу с Хини — будут присутствовать на Дублинской писательской конференции в Дэн-Лэри. Предпочтительнее было бы, чтобы они собрались в Англии, но, в конце концов, Дублин не так уж далеко, а программу можно было подготовить и там.
Мне особенно хотелось сделать программу с участием этих поэтов не столько потому, что они широко известны и притом являются "выходцами из провинций" (которые, как пишет Бродский в своем эссе об Уолкотте, поддерживают цивилизации, иструхлявившиеся в центре), сколько потому, что они достаточно хорошо знают друг друга, и беседа может оказаться весьма содержательной.
Мы собрались в студии РТЭ в среду 15 июня. Дерек Уолкоmm и Лес Мюррей уже выступили на конференции, тема которой была "Литература как празднество. Дерек Уолкотт прочитал поэму в прозе, своего рода оду радости. Лес Мюррей говорил о связи балладных традиций Ирландии и Австралии, куда эта поэтическая форма была завезена из тех самых мест, где проходила конференция. До последней минуты было неясно, примет ли участие в передаче Бродский. Он прибыл только в день записи, поскольку аэропорт Шаннон был закрыт на шесть часов из-за сильного тумана, и устал после длительного перелета. В тот вечер проходил футбольный матч между ирландской командой и игроками из Советского Союза, а потому в студии попутно обсуждалось и это событие. Иосиф Бродский колебался, какую команду ему поддерживать: он объяснил, что всегда болеет за проигрывающих, нов данном случае трудно было предсказать исход встречи. Тем временем ведущий передачи Майкл Шмидт предложил обсудить основной вопрос: почему вообще поэты занимаются тем, что ныне считается маргинальным искусством, делом, от которого, по выражению Одена, "ничего не происходит". Разговор перешел на неизбежно сложные, а часто парадоксальные взаимоотношения англоязычных, но не британских писателей с языком и традициями английской литературы.