Долговязый Джон Сильвер: Правдивая и захватывающая повесть о моём вольном житье-бытье как джентльмена удачи и врага человечества - Бьёрн Ларссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, я спас жизнь Эдварду Ингленду и капитану Маккре, ибо после той сцены Тейлор не захотел портить со мной отношений, так как я был лучшим в своём деле. Маккра получил старый, вдребезги разбитый «Каприз» и мог делать с ним всё, что угодно. Ему удалось поставить запасные снасти, добыть провианта и воды и взять курс на Малабар. Там его приветствовали со всевозможными почестями, сделали губернатором, а затем послали во главе эскадры в экспедицию, целью которой была поимка и уничтожение пиратов. Но одно я вам могу сказать точно: если бы я когда-нибудь встретил его, будучи на «Морже», я бы глазом не моргнув покончил с его заваленной наградами жизнью. И чёрт его знает, может быть и Эдвард Ингленд в аду или в раю, если таковые имеются, посылал бы мне мысленно свою благодарность. Эдвард всё же был неплохим парнем.
Но этого было недостаточно, чтобы Ингленд оставался капитаном. Мы поставили паруса и пошли, корабль Тейлора — за нами, к острову Маврикий, но не встретили ни одного парусника. Экипаж воспринял это как предлог, чтобы собрать совет и снять Ингленда. В судовом журнале записали (ибо таковой журнал вёлся очень тщательно), что Ингленд проявил слишком большую человечность в случае с Маккрой и потому не может оставаться их капитаном. В борьбе не на жизнь, а на смерть, — шумел кто-то, — нельзя иметь капитана, проявляющего сочувствие к людским радостям и горестям. Это опасно, считали они и были в определённой степени правы.
Ингленда посадили в небольшую шлюпку, чтобы он доплыл до Мадагаскара, если сможет, но без попугая. Попугая навязали мне.
Конечно, капитаном и «Виктории» и «Кассандры» был избран Тейлор. Меня избрали его квартирмейстером, и я выступал против него всякий раз, когда у экипажа возникали жалобы. И, как обычно, распределял наказания от его имени. Так что всё шло своим чередом, подобно прежним временам. Меня боялись и уважали, обо мне говорили, что я неподкупен, что меня нельзя привлечь на свою сторону ни деньгами, ни чем-то иным.
Полгода я плавал с Тейлором. Мы брали богатые призы и расправлялись со всеми очень жестоко, так как Ингленда с нами не было. Я и многие вместе со мной разбогатели, когда захватили самого вице-короля Гоа и потребовали за него выкуп. Когда мы пришли к Мадагаскару, я уже был довольно богат, а потому не так жаждал продолжать свою однообразную вольную жизнь.
Не то чтобы у меня были какие-то другие планы. С разрешения совета я был списан на остров Сент-Мари, и мне позволили взять с собой мою долю, хотя это было против правил, так как братство продолжало существовать. Но я думаю, что многие были рады избавиться от меня, как я от последних остатков совести. Я отправился к форту Плантейн у залива Рантер, где нашёл последнее убежище Ингленд, и застал его на смертном одре. Если он и обрадовался моему присутствию, то не показал вида. Ведь я всегда был его злым гением, втягивавшим его в пагубные дела.
Во всяком случае, это был честный человек. Он ни перед кем не гнул спину и предоставлял каждому возможность жить, как тот хотел. Но в ущерб себе — это так же верно, как то, что меня зовут Джон Сильвер. Ибо если кто и умирал долго и мучительно, с угрызениями совести и сожалениями, то это Эдвард Ингленд. Никому ни на пользу, ни в радость.
30
Итак, господин Дефо, вы прослушали до конца мой рассказ об Ингленде, где я не только перечислил названия всех кораблей, захваченных им и Тейлором, вместе или поодиночке, но постарался описать его таким, каким он был в жизни, облечь в плоть и кровь. Согласитесь, что ваш собственный рассказ об Эдварде Ингленде более скуден, в вашем изложении он представлен безжизненным скелетом, не более того, никто бы в него и не поверил, если бы не ваше доброе имя.
Настоящая жизнь — это всё же нечто совершенное, как считал Ингленд, а вы разве другого мнения, господин Дефо? Мне всё же интересно, в чём смысл судьбы Ингленда. Стоит ли вообще быть хорошим по натуре, вроде Ингленда? Да, вы, господин Дефо, наверняка потираете руки и думаете, что я вот-вот, подобно ему, раскаюсь в моей преступной жизни и буду проводить бессонные ночи, винясь в своих грехах. Но тут вы ошибаетесь. Я не похож ни на Ингленда — я не столь хорош, — ни на Тейлора, ибо я не столь плох, вот так обстоят дела. Моё правило — никого не подпускать к себе с тыла, а плохой я или хороший — другое дело. Жаль, что мы не можем поговорить об этом, ибо вы молчаливы, как могила, в которой покоитесь.
Да и здесь, на моей скале, безмолвие становится всё более гнетущим, если это только, не дай Бог, не наступающая глухота. Во всяком случае, уже нет прежнего шума и гама. Большинство чернокожих бросили меня на произвол судьбы, и это более чем справедливо. У меня даже нет больше сил волноваться, когда они, перед тем как покинуть меня, приходят и просят моего согласия или благословения. Описывать жизнь, подобную той, которую вёл я, — дело, требующее много сил. Да я, пожалуй, вгоню себя в гроб, чтобы мои безжизненные воспоминания обрели жизнь. В этом вопросе я, по-видимому, стал походить на вас, господин Дефо.
На наши беседы в «Кабачке ангела» вы всегда приходили запыхавшись. Мы судили и рядили о том о сём, о политиках, на мнения которых вы обрушивали свой гнев так, будто мир стоит на краю гибели; о кредиторе, преследующем вас; об идеологическом противнике, которого вы должны принудить замолкнуть навсегда; о печатнике, которого вы хотели послать в ад, чтобы он там горел вечным огнём — ведь он, спасая свою шкуру, сообщил, что именно вы являетесь автором обличительного памфлета, вызвавшего столь злобную полемику: о критике, которого вы жаждали раздавить — то ли за то, что он обвинил вас в лицемерии, то ли за то, что, читая ваши произведения, превратно истолковал ваши слова. Всегда что-нибудь возмущало вас, и вы фурией бросались разоблачать человеческую тупость.
Однажды вы появились, когда я, уже сидя за столиком у окна в «Кабачке ангела», увидел галку, вцепившуюся в ухо одного из висящих на виселице, что меня чрезвычайно развеселило.
Вы грузно опустились за стол. Ваши покрасневшие глаза словно налились влагой, кожа была блёклая, почти прозрачная, будто вся кровь ушла из вашего тела, а правая рука судорожно сжимала невидимое перо. Я заказал две большие порции знатного рому из сахарного тростника, и вы выпили свою до дна, даже глазом не моргнув. Меня не удивило бы, если я услышал плеск жидкости, попавшей к вам в чрево, таким опустошённым вы выглядели.
— Дорогой друг, — сказали вы, когда ром влил в вас несколько капель жизни. — Ну и проклятая жизнь у писаки. Всю ночь напролёт я исписывал страницу за страницей. Я боролся с чумой, распутничал вместе с Молль Флендерс, я научил Полковника Джека воровать, но этого оказалось недостаточно; наконец, после четырёхсот написанных страниц, я как будто бы доказал пользу доброго христианского брака. Две книги в прошлом году. Почти четыре тысячи страниц и по нескольку статей в неделю. Вы думаете, найдутся желающие вести такую жизнь? Вы, по крайней мере, могли защитить руки перчатками. Но посмотрите на мою руку — она выглядит так, будто её судорога свела, пока я писал. Посмотрите, из меня выжаты все соки, я пуст, словно бочка, из которой выпит весь ром, — так, наверное, сказали бы вы.