История Парижской Коммуны 1871 года - Проспер Оливье Лиссагарэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Председатель суда мог перебивать такого человека, его обращение могли заглушать крики публики, а суд вслед за первыми словами мог объявить его вне закона. Этот человек, принужденный молчать, подобно Дантону прибег бы к жестам, крикам, которые пронзили бы стены и обрушили его анафему на головы судей.
Побежденные пренебрегли возможностью мести. Вместо коллективной защиты или молчания, спасавшего их достоинство, подсудимые доверились своим адвокатам. Каждый из этих господ имел целью спасти своего клиента даже за счет коллеги–адвоката. Один становился одновременно Фигаро и доверенным лицом императрицы. Другой, принимавший участие в демонстрации на Вандомской площади, просил суд не смешивать его дело с делом негодяя, сидящего рядом. Были и скандальные обращения. Унижение не могло смягчить ни трибунал, ни публику. В любой момент Гаво мог сорваться со своего кресла и крикнуть адвокату: — Вы наглец! Если здесь кто–нибудь и несет чепуху, так это вы! — Аудитория аплодировала. Каждый был готов наброситься на пленников. 31‑го августа ярость публики поднялась до такой степени, что Мерлин пригрозил очистить зал суда.
2‑го сентября суд целый день симулировал выработку решения. В 9 часов вечера он вернулся в зал заседания, и Мерлин зачитал приговор. Ферре и Луйе приговорили к смертной казни. Тринке и и Урбэ — к пожизненной каторге. Асси, Бийорэ, Шампи, Регера, Круассе, Вердю, Ферра — к заключению в крепость. Курбе — к шести, а Виктора Клемана — к трем месяцам заключения. Декама и Пара оправдали. Публика была крайне разочарована всего лишь двумя смертными приговорами.
Фактически, судилище ничего не доказало. Разве можно судить о революции 18‑го марта по поведению второстепенных деятелей, а также Делеклюза, Варлена, Вермореля, Тридо, Моро и многих других, по поведению Луйе, Декама, Виктора Клемана или Бийоре? Даже если бы выступления Ферре и Тринке и доказали, что в Совете Коммуны имелись достойные люди, то что показало отступничество большинства, кроме как то, что в этом движении участвовали все, а не горстка выдающихся умов? Народ велик, когда революционен. Революцию творил народ, а не руководство Коммуной.
Буржуазия, наоборот, продемонстрировала всю свою неприглядность. Публика и трибунал не отличались друг от друга. Некоторые свидетели явно лжесвидетельствовали. Болтая в кулуарах и кафе, ничтожества, которым удалось надуть Коммуну, бессовестно приписывали себе успехи армии. «Фигаро», открыв подписку на Дюкателя, собрала 100 000 франков и орден «Почетного легиона» за него. На волне этого успеха все заговорщики раскрывали свои цели и организацию. Выступали участники заговора Бофона—Ласниера и Шарпентье—Домалена. Они рассказывали о своей доблести, клялись, что один превосходил в предательстве другого.
В то время как общество отмщалось в Версале, суд ассизов в Париже отомстил за честь Жюля Фавра. Сразу после разгрома Коммуны министр иностранных дел приказал арестовать господина Лалуйе, виновного в передаче Мийеру документов, опубликованных в «Ванжере». Добропорядочный министр, которому не удалось добиться расстрела своего врага как коммунара, привлек его к суду за клевету. Здесь бывший член правительства национальной обороны, бывший министр иностранных дел, депутат от Парижа, публично сознался, что совершил подлог, но клялся, что поступил так ради детей. Это трогательное признание смягчило отцов судейской коллегии, Лалуйе приговорили к году тюремного заключения. Через несколько месяцев он умер в тюрьме Сен‑Пелажи. Жюль Фавр ужасно обрадовался. Менее чем за шесть месяцев расстрельная команда и тюрьма избавили его от двух заклятых врагов (246).
Пока третий трибунал спорил с адвокатами, четвертый суд спешил вершить дело без промедлений. 16‑го августа сразу после открытия он немедленно вынес два смертных приговора. Если один суд имел своего Жеффриса, другой располагал Трестайоном в лице корреспондента «Фигаро» полковника Буаденемеца, пьяницу, похожего на дикого борова, всего запачканного кровью, изредка проявлявшего сообразительность. 4‑го сентября к нему привели несколько женщин, обвиняемых в поджоге здания Почетного легиона. Это был суд над поджигательницами. Восемь тысяч завербованных фурий, объявленных верными режиму газетами, были уменьшены до пяти женщин. Перекрестный допрос показал, что так называемые поджигательницы были всего лишь восхитительно добросердечными сестрами милосердия. Одна из них, Ретифф, сказала: — Мне следует ухаживать за версальским солдатом так же, как за национальным гвардейцем. — Почему? — спросили ее. — Разве вы останетесь, когда батальон уйдет? — Будут раненые и умирающие, — ответила она просто. Свидетели обвинения заявили, что они не видели, чтобы какая–нибудь из этих женщин поджигала. Но их судьба была предрешена. Между двумя заседаниями суда Буаденемец заорал в кафе: — Смерть всем этим шлюхам!
Три адвоката из пяти отсутствовали в суде. — Где они? — спросил председатель. — Они отпросились для поездки за город, — ответил комиссар. Суд поручил военным защищать бедных женщин. Один из них, квартирмейстер Борделе, произнес эти замечательные слова: — Я полагаюсь на мудрость трибунала.
Его клиентке, Сьютан, вынесли смертный приговор, так же как Ретифф и Марше, за «попытку изменения государственного строя». Двух других женщин осудили на содержание в крепости и заключение. Одна из осужденных женщин, повернувшись к офицеру, читавшему приговор, закричала душераздирающим голосом: — Но кто будет кормить моего ребенка?!
— Твоего ребенка! Гляди, он здесь!
Через несколько дней перед тем же Буаденемецем предстали пятнадцать детей–парижан. Старшему было шестнадцать лет, младшему, — настолько маленькому, что его трудно было заметить на скамье подсудимых, — одиннадцать лет. На детях были голубые блузы и военные кепи.
— Друэ, — спросил военный, — чем занимается твой отец?
— Он механик.
— Почему ты не работаешь, как он?
— Потому что у меня нет работы.
— Бувера, почему ты вступил в организацию «Учащиеся Коммуны»?
— Чтобы иметь еду.
— Тебя арестовывали за бродяжничество?
— Да, дважды. Второй раз за кражу носок.
— Каньонкль, ты был «ребенком Коммуны»?
— Да, сударь.
— Почему ты убежал от семьи?
— Потому что не было хлеба.
— Ты сделал много выстрелов?
— Около пятидесяти.
— Леско, почему ты бросил маму?
— Потому что она не могла меня содержать.
— Сколько у нее было детей, кроме тебя?
— Трое.
— Тебя ранили?
— Да, в голову.
— Леберг, ты был квалифицированным рабочим, и тебя схватили во время грабежа кассы. Сколько денег ты украл?
— Десять су.
— Эти деньги не жгут тебе руки?
А вам, человеку, чьи руки в крови, не жгут губы эти слова? Вы — подлый кретин, не способны понять, что преступление совершили не эти дети, выброшенные на улицу без грамоты, без надежды, по необходимости, возникшей из–за вас, а вы, солдафон в кружевах. Виноваты вы, служитель общества, в котором двенадцатилетние дети, способные и готовые работать, вынуждены красть носки. У них не было иной альтернативы, кроме как погибнуть от пули или умереть от голода!
XXXV. Казни
В Версале были использованы все средства для гарантии того, чтобы все дела были рассмотрены с максимумом внимания и серьезности… Поэтому полагаю, что вынесенные приговоры бесспорно справедливы не только в соответствии с нашими законами, но являются таковыми также для самых совестливых людей. (Вы только послушайте!)
Речь Дюфора против амнистии на сессии Национального собрания от 18‑го мая 1876 г.Приговоры военного трибунала, я должен признать, в интересах лучшего будущего.
(Аллен—Тарге, депутат–сторонник Гамбетты, на заседании Национального собрания 19‑го мая 1876 г.)Двадцать шесть военных трибуналов, двадцать шесть юридических машин действовали в Версале, Мон—Валерьене, Париже, Винсеннесе, Сен‑Клу, Севре, Сен‑Жермене, Рамбуйе, а также в Шартре. При формировании этих трибуналов игнорировалось не только подобие юстиции, но даже военные правила. Ассамблея не потрудилась даже определить их прерогативы. И этих офицеров, еще не остывших от боев, для которых любое сопротивление, даже самое легитимное, являлось преступлением, спустили с цепи на поверженных противников. Для них юриспруденцией был собственный произвол, гуманизмом — собственная сдержанность, указанием — собственные полномочия. При наличии подобных янычаров и уголовного кодекса, объемлющих своим эластичным обскурантизмом все на свете, для того чтобы обесчестить Париж не было никакой нужды в чрезвычайных законах. Вскоре в этом юридическом логове стали изобретать и распространять крайне экстравагантные теории. Так, присутствие на месте преступления являлось свидетельством соучастия в нем. В подобных судах это признавалось догмой.