Калигула - Олег Фурсин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клавдий же, помимо привычки, еще и умилялся, хотя бы через раз, тому, как сильна в племяннике память сердца. Наследство Германика, наследство отцовское влекло, несомненно, Калигулу к этой суровой простоте. А Клавдий, помимо брата, которого любил, вспоминал, здесь пребывая, и незабвенного друга, Гая Понтия Пилата, которого обожал. Связь существовала: когда-то Клавдий отправлял друга в расположение восставших легионов в Германии, в помощь брату, Германику. Вот эта двойная память, то общее, что было протянуто незримой нитью между их судьбами: собственной Клавдия и племянника его, Гая Юлия Цезаря, было основой отношения Клавдия к пребыванию в этих стенах.
Он ждал вызова Калигулы, к которому напросился в поздний час по очень важному делу, в окружении преторианцев и нескольких легионеров. Эти коротали часы службы в деревянной небольшой приемной, связанной с комнатой Калигулы единственной дверью, забавляясь игрой в кости. Впрочем, осмотрены на предмет ношения оружия и дядя императора, и его спутник были весьма тщательно.
Сегодня он действительно был не один. Диковатого вида молодой человек, чьи руки, лицо, шея были вымазаны синей краской, одетый в какие-то шкуры, впрочем, отличной выделки, и даже с украшениями в виде цепей и браслетов. Правда, необычно для Рима смотрелись ракушки, оправленные в серебро и бронзу.
Спутник Клавдия вызвал крайнее неодобрение охраны императора. Когда бы ни дядя императора был с ним! Когда бы ни согласие императора на встречу! Выволокли бы длинноволосого дикаря за дверь, прибили бы к дереву гвоздями, так оно спокойнее. И безопаснее во сто крат. Он, правда, синий какой-то, в отличие от привычных германцев, да не в цвете дело! а может, и в нем. Может, синие — они еще хуже!
Было очевидно, что, несмотря на все разрешения и дозволения, доверия спутник Клавдия у охраны не вызывал. И те, кто кости бросал, и те, кто сидели по углам, держа оружие наготове, бросали недобрые взгляды на непрошеного гостя.
Сам молодой человек не смущался неодобрением римлян. Глядел дерзко, отвечал взглядом на взгляд. Распахнутая грудь вздымалась ровно, дыхание не частило. Во взоре светилось любопытство, когда он падал на оружие легионеров.
Кентурион, сидевший у стены под слюдяным окошком, заметив интерес дикаря, вынул свой меч, свой гладиус, и затеял игру. Замелькало в воздухе тяжелое шарообразное навершие, засверкал клинок с широкой режущей кромкой.
— Эй, Руфус[334], — сказал преторианец легионеру, чья голова действительно была огненно-рыжей, — прекрати. Того и гляди, поранишь кого. Тут не место. Самим некуда деваться, а тут ты еще ученья затеял, не в лагере…
Руфус прекратил рубить мечом воздух. Но возмутился.
— В Риме покомандуй… на полу мраморном, с мозаикой. Не знаешь, с кем дело имеешь, гистрион[335]дворцовый, а туда же, командуешь!
Преторианец не обиделся. В этой глухомани на старого доброго бойца обижаться не приходилось. Тут легионеры у себя дома, и всегда могут быть полезны, а вот претория… она и впрямь по мрамору дворцов скучает…
— Ты по поводу этого, синий который? Так ты скажи, Руфус, что зря махаться? Что мечом, что словами махаться; Руфус, лучше уж скажи…
Всеобщее внимание оказалось приковано к Руфусу, и тот приготовился к рассказу.
— Синий, говоришь, важно сказал он. — Синяя раскраска у них боевая, они ею врага пугают! Он врага в тебе видит, преторианец, а ты мечом помаши тоже, как я, может, он и поймет, что ты не испугался, и тоже врага видишь!
Клавдий дернулся было, разглядев на устах своего раскрашенного спутника вызывающую улыбку, подтверждающую правильность сказанного. Но ничего так и не сказал. Потому что не дали. Посыпались расспросы, поднялся шум. Руфус отвечал, важно раздувая щеки:
— Вайдой[336] они мажутся; друиды[337], жрецы, из травы ее добывают, синими дикари не рождаются. Бритый он весь, по всему телу, коли охота есть раздеть — раздевай, увидишь. А вот усы этот малец, может, и отпустил бы, усов они не бреют. Да волос у него еще на лице маловат, не отрастил еще парень усов. Бриттами их зовут, синих этих. А если бы ты служил, плясун, с цезарями ходил бы в походы… X Equestris[338], что тебе это говорит? Ничего, конечно. А аквилифер их, он был знаменит, и если бы ты не был актером и бездельником, так знал бы это…
Преторианец вежливо заметил, что и Руфусу не приходилось служить во времена походов в Британию. Руфус сплюнул на пол, усыпанный опилками.
— Мне-то отец рассказывал, я-то знаю! И потом, я вместо отца тут, вроде, его же делом и занят. Вот если б ты, да такие, как ты, не мешали!..
Возможно, преторианец на сей раз возразил бы, утомленный раздачей нелестных отзывов. На его лице написалось уже неудовольствие. И неприязнь к Руфусу, невоздержанному на язык. Но дверь в комнату императора распахнулась. Словно сама по себе, поскольку на пороге не оказалось никого, кто мог бы привести в действие петли и дверь…
Издали послышался голос императора, в котором явно был отзвук недовольства:
— Дядя! Я жду. Ночь на дворе, поторопись.
Клавдий пошел к двери, подав знак и своему спутнику.
Дверь за ними закрылась, об этом позаботился Клавдий. Достаточно плотно закрылась. И это послужило причиной тому, что в приемной умолкли все. Как-то тревожно было в приемной. Дикарь в доме — не причина ли тревог?
Калигула стоял спиной к двери, руки заложены назад, за ту же спину. Весь — холодность сама, весь — намек: давай закончим быстрее.
Подобная холодность племянника задевала. Но Клавдий знал причину, знал и то, что холодность показная…
В тот самый год, когда Калигула пришел к власти, многое стало иным в их отношениях. Не были они никогда теплыми чрезмерно, отсутствовали в них явное признание родства или привязанности. Но! Калигула сделал все, чтобы это изменилось.
Это был год консульства Гнея Ацерония Прокула и Гая Петрония Понтия Негрина. А консулом-суффектом стал сам Калигула, теперь именовавшийся Гаем Цезарем Августом Германиком. И в пару себе он взял вторым консулом-суффектом дядю своего, Тиберия Клавдия Нерона Германика. Для тех, кто стремился быть рядом с императором, кто рвался быть замеченным, это стало своего рода откровением. Это говорило о многом.
И впрямь положение Клавдия изменилось сразу. Он несколько раз заменял императора на публичных празднованиях, его приветствовал народ. Теперь уж, когда он появлялся в сенате, его чтили вставанием не только те, кто издавна знал и ценил, теперь вставали все. Ему выплатили два миллиона сестерциев по завещанию Тиберия. В том же году стараниями племянника он женился…
Хлопотами племянника связал себя супружескими узами в третий раз. Женился на юной Мессалине, дочери Марка Валерия Мессалы Барбата, происходившего из патрицианского рода Валериев. Матерью жены была Домиция Лепида Младшая, дочь Луция Домиция Агенобарба, консула в прошлом, и Антонии Старшей.
Если говорить о чистоте крови, о знатности, то брак довольно удачный. Отец Мессалины, которого уже не было в живых, не вызывал у Клавдия никаких нареканий. Он и сам был из Клавдиев, усыновленных в род Валериев Мессал; человек почтенный. Вот с матерью жены он предпочел бы не знаться. Род ее был древним, пусть и плебейским, патрицианским стал недавно. Это Клавдия не смущало. Достоинства и величия собственной фамилии вполне хватило бы на двоих, он поделился бы с женой при необходимости. Но! Домиция Лепида была родною сестрой Гнея Домиция Агенобарба, мужа Агриппины Младшей. Домиции известны своим упрямством, в котором они доходят до глупости. Приступами черного гнева тоже. А о Домиции Лепиде Младшей говорили еще, что сожительствовала она с братом своим, Гнеем. И Рим не ошибался, наверно, в этом. Клавдий по этому поводу многое мог сказать. Он вообще многое знал, и это многое ему не всегда нравилось…
Но дело в том, что он еще и привязан к Мессалине. Вот сейчас, например, более всего на свете хочется ему оказаться в ее постели. Она неистощима на выдумки. Она неутомима. Она прекрасна, наконец…
Когда он ласкает ее, то чувствует, что прикасается к чудесной статуе, и ему приятно ощущать себя Пигмалионом[339]. Она — словно эхо прекрасного искусства греков. Такая мраморно-белая, такая нежная и гладкая кожа у девушки. Она ведь юная совсем, его жена. Ей было всего тринадцать, когда она стала женщиной, в его, Клавдия, руках. Ему было сладко учить ее любви, и он готов каждое мгновение продолжать. Глаза цвета морской волны, грива рыжих непослушных волос, голос нежнее тех, что издают струны арфы. Он очарован и очаровывается ею все больше…
Вместо любования безупречной линией ее плеч, белизной ее великолепной, гибкой спины, он стоит безмолвной тенью здесь! И вынужден любоваться спиной племянника, смотрящего куда-то в ночь, словно там, в чаще лесной, где сосредоточен его взгляд, есть ответ хоть на один из вопросов. Нет его, нет, но и прервать это молчание невозможно.