Калигула - Олег Фурсин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она, увидев это, загорелась гневом. Обнажила клыки. Много говорили о том, что у Агриппины истинно волчьи клыки, острые, торчащие. Раньше он не видел этого. Сестра его была красива, только это он и видел. Теперь он подивился справедливости молвы; отсутствию собственной наблюдательности — удивился тоже. А еще — отчетливо увидел перед собой мать. В то мгновение, когда она рвалась на бой с Пизоном, завидев его корабли вдали. Не так ли обнажала она клыки? Он вспомнил, и сердце его захлестнуло болью. Он загнул еще один палец на руке, засчитав его сестре. Ох, он хорошо знал, кто перед ним…
— Я дочь Германика, а он был Клавдием! Кровь патрициев Рима течет во мне! Я дочь патриция и мать патриция!
Он загнул еще два пальца, соглашаясь. И сказал:
— Ты — жена патриция, дорогая. Пусть Домиции Агенобарбы и не так давно ими стали, но они патриции[317]. Не забыла?
Агриппина жгла его глазами. Брату показалось, что с губ ее, кроваво-красных, коралловых губ, воспеваемых поэтами, течет пена.
— Это ты забыл, что я еще и сестра императора, твоя сестра!
Калигула был согласен и с этим. Он только спросил кротко:
— Мы все посчитали, Агриппина? Ни ты, ни я, мы ничего не забыли?
— Ты не можешь не считаться со всем этим, не можешь, — рычала сестра. — Можно не любить меня, да ты никогда и не любил! Словно я не знаю, ты любил только одну женщину на свете! И она умерла, кроткая дурочка, и хорошо сделала! Таким, как она, нечего делать на этом свете! Только не забудь посчитать, что я еще и ее сестра…
Брат поник. Еле слышно сказал:
— У меня, может быть, не хватит пальцев на руках, Агриппина…
— Лишь бы у тебя хватило ума меня не трогать! Не любишь и не уважаешь, так это мне все равно! Агриппина как человек не стоит уважения, прекрасно! Но мой статус! Мое положение сестры, жены, дочери и матери, оно достойно уважения, ты обязан с ним считаться!
Горький, исполненный издевки смех брата хлестнул ее, ударил бичом. Он заговорил, и теперь уж он поднимал голос все выше. И ей было страшно. Ей было страшно слышать его отповедь.
— У меня тоже есть статус, сестра, и его я обязан уважать в первую очередь! Ты говоришь, что ты сестра принцепсу? Покусившись на жизнь его и власть, как смеешь ты вспоминать об этом?
И он снова загнул палец на руке…
— Жена патриция, говоришь?! Впрочем, не ты, а я вспомнил об этом! Ты всегда забывала! Твое положение жены весьма шатко, Агриппина…
— Мой муж еще жив! — быстро вставила она.
— Да, жив. А какая ты ему жена, Агриппина?
И он стал перечислять добродетели жен, что считались основными в Риме.
Такой уж сегодня им обоим выпал вечер. Вечер перечислений.
Он говорил с самим собой, а не с нею.
— Modesta… Но разве моя сестра скромна? Никто, ни один человек не может сказать о ней этого. Она отнюдь не скромница, и доводилось мне слышать, что не всякая из луп[318] так мало разборчива, как Агриппина. Proba? Честна ли Агриппина? Говорю же, что нет, нет у нее чести, а ведь мать учила ее когда-то, что женщина без чести, что корабль без паруса. Несется по воле волн, а куда? Frugalis, бережливая? Ох, нет! И не бережлива Агриппина, и я, и Агенобарб, ее муж, могли бы многое сказать об этом. Впрочем, нехорошо быть мужчине скупым, так говорила бабушка, Антония. Забудем об этом. Сказали, и забыли, не главная это беда…
Ей пришлось выслушать это, и многое другое. Она не была целомудренной, и стыдливой она не была, и абсолютно верной, и услужливой, и уступчивой…
— Так какая же ты жена, Агриппина, — спросил он вдруг у нее, когда она устала слушать, и внимание ее рассеялось. — Кровь Августа? Кровь Цезаря? Один сказал бы, что ты обязана быть вне подозрений. Другой подверг бы Домиция Агенобарба наказанию за сводничество, а тебя прирезал бы в твоей постели…
— Я не удивилась бы этому, — прошипела та в ответ. — Мужчины вечно охраняют власть от наших посягательств! Вот я: я умна. Я учена, и у меня есть опыт в том, как управлять… я управляла мужчинами, ты ведь и сам это подтвердил только что… а они управляют миром! Я обаятельна, и те, кто знают меня близко, не раз твердили мне о моих талантах. И при всем при этом мне предлагают сидеть дома и наблюдать со стороны, как правят Римом! И кто? Безумец, у которого вечно болит голова! Если только он не бьется в судорогах, не борется с видениями, что проплывают в его воспаленном болезнью воображении!
Победно вскинув голову, она закончила свою оскорбительную речь. Стояла, прожигая его взглядом.
Калигула не стал спешить с ответом. Он раздумывал. Мгновения текли, вечность ложилась между ними. Вечность, через которую он не мог перекинуть мост…
Не так давно император сотворил доселе невиданное. Он перебросил мост через залив, между Байями и Путеоланским молом. В три тысячи шестьсот шагов. Собрал отовсюду суда, выстроил на якорях в два ряда, насыпал на них земляной вал. Потом выровнял по образцу Аппиевой дороги. Те усилия, что приложили тысячи людей для осуществления его замысла, были пустяком, пожалуй. Вот стоит его сестра, дочь его же отца и матери. Одна кровь. И, приложи он усилия в тысячи раз большие, ему не пробиться к ее сердцу. Не пробудить любви, не потревожить совесть. Лучше ему, Калигуле, строить мосты. Он не умеет возбуждать любовь и привязанность. А как же ему хотелось! Как хотелось, чтобы хотя бы близкие понимали. Его честили в сенате за эту «выходку», называя его глупцом, больным и вздорным. Он не был таковым, и уж Агриппина могла бы понять, дочь полководца! Так отрабатывалась возможная переправа через Рейн. Рим готовился к походу в Германию и Галлию. Но что толку объяснять это кому-либо, да и надо ли? Он так устал сражаться с сенатом, принимающим все его начинания криками: «К бою! Император дурак!». Не хватало еще каждый шаг объяснять близким. Не стремящимся его понять близким. Чернящим его на каждом шагу в угоду личным интересам.
— Не стоит спрашивать с меня, сестра, за все сразу, — устало сказал он. — Не я сотворил тебя женщиной. Не я поселил в тебе страсти, которые свойственны мужам, а не женам. Природой определено тебе иное место, так судили боги. С самого детства ты борешься с тем, что в тебе есть женского. Лучшего женского…
— По-твоему, лучшее женское — это место у прялки! Молчаливое согласие со всем, что скажет мужчина. Вечная покорность судьбе?
— Не говорил я этого, — с горечью какой-то, ей непонятной, отвечал брат. Она не могла знать, что давний разговор с Друзиллой вспомнил Калигула в это мгновение, и снова сдавила грудь его непереносимая боль. — Этого я не говорил! Но ведь и твои бесконечные связи с мужчинами, бесстыдство твое, о котором судит Рим, это не лучшее, что может быть с женщиной! Не такой ей следует быть!
Помолчали оба. Она искала слова, но не успела найти. Брат заговорил снова.
— Уж если безродного юнца, Тигеллина, вытащила из придорожной канавы, пригрела. Мальчишку вовсе… Рим заговорил о том, что твой Луций почти младенец, на свое счастье, а то мать его — распутница, глядишь, всему научит сама…
— Нынче безродным быть неплохо, — угрюмо заметила Агриппина, видимо, не знавшая, что отвечать на справедливые попреки. — Вот дядя, тот отпустил на волю рабов; либерты его теперь богаче иных патрициев, власти у них больше, чем у сенаторов…
— Помимо того, что дядя отпустил своих рабов, а те и сами разбогатели, и патрона не оставили без его доли, Агриппина! Помимо этого, дядя немало хорошего сделал. Для него родственные связи не пустяк, в отличие от тебя. Хорош бы я был сейчас, если бы не он…
Агриппина бросила на брата быстрый взгляд. В это мгновение острый, пусть и женский, как говорили, ум ее уже вычислил что-то. Великий чтец по лицам, ее дядя Клавдий, будь он тут, должен был бы содрогнуться. Ничего хорошего лично ему этот взгляд не сулил. «Вот оно что, кому я обязана сегодняшним позором! Луций Вителлий? Сенека? Кто из них, дядиных знакомцев, предал нас? Кто? Я найду, найду обязательно. Только бы выплыть сегодня! Если мой завтрашний день наступит, я найду способ отомстить всем!»
— Ты мне говоришь о статусе своем, — продолжил брат. — Я должен с ним считаться, ты права. Но ведь в первую очередь с ним должна была считаться ты сама. Ты же этого не сделала? Если ты посчитала нужным отречься от брата, от мужа, от сына, если ты пошла путем, которым ходим мы, мужи, почему ждешь от меня слабости в ответ?
Агриппина лишь передернула плечами. Да и что могла бы сказать? Действительно, она жила, как живут мужчины, то есть собственным умом и желаниями. И требовала от мужчин снисходительности, ей уже не принадлежавшей. Это было удобно, быть и той и другим при случае. Ей удавалось. Но тогда почему бы и нет? Глупо не воспользоваться имеющими место преимуществами. А глупой она не была никогда, не могла себе позволить.
В эти мгновения Калигула, измученный противоположными желаниями — наказать и простить — был как никогда прозорлив. Он сделал предсказание, которое суждено было ей вспомнить в последние мгновения жизни.