Калигула - Олег Фурсин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клавдий улыбнулся почти незаметно, едва дрогнули губы. Двадцатый легион предпочитал Тиберий. Двадцатый легион любил Калигула. Такие разные властители! Приглядеться к двадцатому: что там такого, что привлекает сердца?
Принцепс улыбки не заметил. Он вообще не придавал значения выражению лиц и жестам.
— Мой мост в Байях, он прообраз будущего похода, залог успеха. Если твои дикари знают дороги, то мы начнем свой поход не в заливе. А с реки, с большой реки.
— Tamesis[353], — заметил Клавдий. — Есть такая на юге острова. Верика плавал. Он покажет…
— Вот! И мне нужны, кроме кораблей, осадные орудия, как можно больше. Литоболы, баллисты, камнеметы…
Калигула расхаживал по комнате. Вот уже несколько минут следил за ним со своего ложа очнувшийся соглядатай, Тень. Клавдий провожал глазами мечущегося племянника, успевая следить краем глаза за третьим участником разговора…
Калигула же ничего не видел. Он рассуждал.
— С такого моста без препятствий сойдет любая пехота, конница понесется ветром. Реку перекрыть кораблями несложно, я закрывал и залив. По широким сходням я всех спущу почти безопасно, если наши осадные орудия закроют атаку бриттов… Решено, дядя, мы пойдем весною на бриттов, решено! Я устрою им триумф, этим наглецам в Риме! Ты знаешь, я ведь подспудно, когда примерял мой мост к Рейну, вспоминал и бриттов, и даже мечтал… но ты вывел меня из спячки, сам бы я не решился. После всего, что было этой осенью, я, кажется, перестал сам себе верить!
До сих пор безгласный участник этого разговора, Тень, вдруг бодро соскочил с постели и двинулся к двери. Император не мог этого не заметить. Он отвлекся от рассуждений.
— Куда ты, вечно бодрствующий?
Бесплотный, бесшумный и всесильный человек как будто предпочел не заметить насмешку цезаря. Впрочем, все же сказал, подойдя к двери:
— Подготовить твой триумф в Риме. Сдается мне, нелегко это будет! А тут-то мне делать нечего, тут у тебя всего довольно: и дядя, и легионы, и синие эти — ведуны, колдуны…
И, пустив эту парфянскую стрелу[354], закрыл за собою двери.
— Дядя, — сказал Калигула, — перед тем, как уехать, повидайся с Цезоннией. Женщина моя носит ребенка под сердцем… и так уж вышло, что теперь нет у нее попутчиц, кроме рабынь. Да уж лучше рабыни, чем мои сестры. Я говорил с Агриппиной, ты знаешь, после всего этого… Мне кажется, она способна на многое; выгрызла бы моего ребенка из чрева ненавидимой ею женщины… если б знать, что ее Луций, ее мальчик, выиграет заезд! Я, бывало, мог хлестнуть плеткой чужого возницу у самой меты, это правда. Кто не борется до последнего в состязании колесниц, не ты, так другой сплутовал! Это борьба! Только ведь Агриппина сестра мне, и мы не в цирке…
Клавдий кивнул головой. Что можно было сказать? Такое страдание было в голосе принцепса, мука такая…
— Я не каждый день выбираюсь к ней из лагеря. Что ей в лесу со мною? Ей грустно, хоть она и не признается никогда. А ты все же навестишь, поговоришь. Ты умеешь успокоить женщину. Вот уж она обрадуется, что зиму придется провести в здешних лесах! В снегу! Сплетутся в одну тоскливую песню волчий вой и ветер…
Помолчали оба. Шумели за окном еловые ветви, качались на ветру. И впрямь тоскливо.
— Я приму при свете дня твоего синего вместе с другими бриттами. Так, чтоб было ясно: я и Рим в моем лице приняли предложение помочь обиженным. Весенний поход неминуем. Мы возьмем остров. Приказ о сборе судов на берегу залива будет дан. Возвести Риму, что пока он веселится, обжирается, пьет, спит, ласкает женщин, император лишен всего этого! Он в трудах и в заботах!
Злоба в голосе, ненависть, гнев. То же самое в лице: челюсти сжаты, верхняя губа приподнята, ноздри расширены, взгляд уничтожающий…
Император и впрямь перезимовал в рейнских и галльских землях. Здесь, в лесах, принял консульское звание в третий и последний раз.
Принимал в лагерях посланников сената, моливших его о возвращении. Они звали его «отцом отечества», «благочестивым». Они призывали его осчастливить Рим своим правлением, а не правлением приближенных к нему, в частности, Клавдия, например…
Цезарь отмахивался от особо назойливых. Он ждал весны. Весною ждал и дядю к себе, а не этих, с раздвоенными жалами вместо языков. У них было общее дело. Калигула знал, что Клавдий желает того же, что и сам принцепс. Во всяком случае, во всем, что касалось таинственного острова бриттов.
Когда сошли снежные завалы, когда прекратились ледяные ветры, когда солнце стало греть, а не пригревать слегка пригорки, когда по-настоящему громко запели птицы, когда проснулись деревья, началось движение соков по их стройным стволам…
Когда зацвели и зазеленели луга, когда небо стало постоянно радовать синью, в чересполосицу с редкими, полотняно-белыми, кружевными стайками облаков… Когда прошли первые дожди, отгремели первые грозы… когда задышали полной грудью повеселевшие люди…
Словом, когда началась настоящая весна, легионы Калигулы, легионы Рима двинулись в путь.
И дошли, дошли они до рукава, до узкого водного перешейка, который именовали еще древние греки «океанус британникус»[355]. До места, что знаменито своими туманами, ураганными ветрами, высокими приливами и коварными течениями…
И было у них все, что требовалось: множество судов и суденышек, множество воинов в покрывших себя славою легионах, конница и пехота, осадные орудия, пилумы и мечи…
И были у них проводники, что могли провести их вначале по коварной воде, а потом и по ощетинившейся стрелами и топорами земле до самого Камулодуна[356]. Проводники с синей, выкрашенной вайдой кожей на открытых частях тела…
И дождался цезарь прибытия своего дяди, с которым хотел разделить честь завоевания острова бриттов.
И вот здесь, на берегу, получил Калигула еще один удар. Из тех, что пережить можно, конечно. Только остаться прежним нельзя. Остаться цельным, остаться добрым, остаться человеком!
Дядя привез недобрые вести. Нити трех заговоров держал он в руках. Трех заговоров, целью которых было убийство императора!
Смешная молодежь, последователи стоиков, уравнивали перед лицом мирового закона всех людей: свободных и рабов, римлян и дикарей, мужчин и женщин. По их мнению, существование императорской власти — препятствие мировому закону, безнравственно. Для самосохранения и самоутверждения необходимо эту власть уничтожить в лице ее носителя…
Этих Калигула мог, кажется, не бояться. Или следовало? Молодость безрассудна. И часто жестока сверх всякой меры. Некая философия может стать руководством к действию у молодого человека, необремененного еще жизненным опытом и душевною болью…
Более серьезным было подозрение в подготовке покушения, павшее на префекта преторианцев, Марка Аррецина Клемента, и его подчиненных…
Часть перепуганных Гаем сенаторов тоже что-то там замышляла…
Солнечным днем прогуливались принцепс и его дядя по берегу залива, за которым скрывался вожделенный туманный остров. С тревогой посматривал дядя на племянника. Очень не нравилось ему то, что он видел. Калигула явственно исхудал со времени последней их встречи, был бледен. Он сжимал челюсти, по временам скрежетал зубами, сам того не замечая. Уголки рта оттянуты книзу, и продолжением их две глубокие морщины на подбородке, складка горечи. Да, все это признаки накопившейся усталости вследствие долгого труда и размышлений. Стремительно нарастающего разочарования. А вот то, что веко императора беспрестанно дергается, подергивается нога, раздражая необходимостью переждать подергивания, чтобы продолжить путь… Это — признаки обострившейся болезни.
Клавдий уже имел беседу с лекарем, Ксенофонтом. Знал о том, что вновь настигли племянника судорожные припадки. За месяц их было уже два. Головные боли и бессонница стали постоянными спутниками цезаря. Он уж себя без них и не помнил, облегчение приносили лишь дни, когда выраженность боли была чуть меньше, когда удавалось проспать ночь несколько часов кряду. Долгая зима в лесах явно не пошла на пользу Калигуле. Тревога и боль разочарования довершили разрушительное влияние климата. Клавдий видел перед собой человека отнюдь не молодого, уставшего и больного, разочарованного и подавленного. И этот человек стоял во главе Рима! И всего известного обитаемого мира…
Гряда скал, обрамляющих берег позади идущих, такая же гряда, уходящая вдаль до бесконечности. А между скалами и обрывами благословенный берег, усыпанный галькой. Безбрежный морской простор. Синь неба и моря. В небе синь разбавлена белым цветом облаков, а в море белизной спущенных парусов. Много тут римских кораблей, больших и малых. Ждут приказа. Которого уже, видимо, не последует.
Легионеры на берегу, кто прилег у костра, кто присел. Пахнет дымом и поджаренным на костре хлебом.