До самого рая - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не хочу носить афро, – сказал я, и он распрямился из своей скрюченной позы и склонился вперед.
– Что плохого в афро? – спросил он, глядя на меня немигающим взглядом, как делал иногда; его глаза темнели, из голубых становились синими, и я начинал заикаться, потому что нервничал.
– Ничего, – сказал я. – В афро ничего плохого.
Он откинулся назад, не спуская с меня взгляда, и мне пришлось отвести глаза.
– Настоящий гаваец отращивает волосы, – сказал он. У него самого волосы вились, но были мягкими, как у ребенка, так что он собирал их в хвостик и захватывал резинкой. – Гордо распускает.
После этого он стал звать меня Бухгалтером, потому что, по его словам, я выглядел так, как будто мне приходится работать в каком-нибудь банке и считать чужие деньги. “Как дела, Бухгалтер? – говорил он, когда приезжал, чтобы меня куда-нибудь забрать. – Все посчитал?” Я понимал, что он дразнится, но иногда в этом чудилось что-то нежное, что-то понятное лишь нам двоим.
Я терялся, когда он критиковал мою мать. К тому времени давно стало ясно, что я вообще не способен ее ничем порадовать, но я все равно стремился ее защитить, хотя она никогда не просила об этом, да и какую защиту мог я ей обеспечить? Теперь я подозреваю, что отчасти мне было не по себе от его убежденности, будто есть только один способ быть гавайцем. Но тогда мне не хватало изощренности думать в этих терминах – мысль о том, что моя раса принуждает меня к тому или иному способу существования, была так дика для меня, как если бы мне сказали, что существует иной, более правильный способ дышать или глотать. Теперь я понимаю, что многие мои ровесники в ту пору именно это и обсуждали – как быть черным, или азиатом, или американцем, или женщиной. Но я таких разговоров не заводил, а когда это наконец стало происходить – рядом всегда был Эдвард.
Вместо этого я просто говорил: “Она гавайка”, – хотя, произнося эти слова, чувствовал, что они звучат как вопрос: “Она гавайка?”
Может быть, поэтому Эдвард так откликался на это.
– Нет, – говорил он.
Но давай вернемся к тому времени, когда мы с ним встретились. Мне было десять, я недавно потерял отца. Эдвард был новеньким. В школу в том году пришло много новых учеников – в подготовительные классы, в пятый, седьмой и девятый. Позже Эдвард чертыхался, что мы ходили в эту школу, когда могли ходить в такую, которая принимала бы только учеников гавайского происхождения. Наша школа входила в число королевских, но основана была миссионерами. “Естественно, нам ничего не говорили о том, кто мы такие и откуда взялись, – замечал Эдвард. – Естественно. Вся забота этой дурацкой школы заключалась в том, чтобы колонизировать и подчинить нас”. Но все-таки он туда тоже ходил. Это была одна из тех многочисленных ситуаций в моей с Эдвардом жизни, когда он начинал что-то ненавидеть или чего-то стыдиться, а мой отказ или неспособность испытывать сопоставимый стыд – хотя я много чего стыдился, просто другого – в конце концов приводили его в бешенство.
Я ходил в эту школу, потому что туда с давних пор ходили члены моей семьи. На той части школьной территории, которая относилась к старшим классам, даже стояло здание под названием Бингем-холл, одна из первых построек, возведенных миссионерами, – ее назвали в честь одного из священников, который впоследствии венчал гавайских принцесс. Каждый Кавика Бингем, учившийся в этой школе – мой отец, и дед, и прадед, и прапрадед, – позировал для фотографии или рисунка, стоя перед зданием, прямо под его названием, вытесанным в камне.
В семье Эдварда никто никогда в этой школе не учился, и он сам смог туда попасть – сказал он мне – потому, что ему удалось получить стипендию. О таких вещах он сообщал буднично, не смущаясь и не жалуясь, что мне всегда казалось удивительным.
Мы подружились не сразу. Других друзей ни у меня, ни у него не было. Когда я был младше, мамы некоторых мальчиков хотели, чтобы те дружили со мной, – из-за моего отца, из-за матери. Я даже сейчас внутренне сжимаюсь, вспоминая, как кто-нибудь из них подходит ко мне на детской площадке, представляется, спрашивает, не хочу ли я поиграть. Я всегда отвечал, что хочу, и за этим следовала невыразительная партия в штандер. Через несколько дней меня приглашали к нему в гости; если они жили не по соседству, Мэтью вез меня на машине. Там я знакомился с матерью мальчика, она улыбалась нам и давала что-нибудь на закуску: сосиски с рисом, или бутерброды с джемом из маракуйи, или печеный плод хлебного дерева с маслом. Мы снова молча играли в штандер, после чего Мэтью вез меня домой. В зависимости от упорства матери мальчика за этим могли последовать еще два-три приглашения, но в конце концов они прекращались, и на перемене мальчик сразу бежал к своим настоящим друзьям, даже не взглянув в мою сторону. Они никогда не обижали меня, не унижали – но лишь потому, что меня и унижать-то не имело никакого смысла. В нашем районе, как я тебе уже сказал, попадались мальчики, которые меня унижали, но к этому я тоже привык – в конце концов, мне так оказывали внимание.
У меня не было друзей, потому что я был скучный, но у Эдварда не было друзей, потому что он был странный. Он не выглядел странно, нет – одежда у него была не такая новая, как у нас, но это была такая же одежда, такие же гавайские рубашки и хлопковые штаны; даже тогда у него была склонность погружаться в себя; он каким-то образом показывал, ни словом не обмолвясь об этом, что ему никто не нужен, что он знает нечто, чего больше никто из окружающих не знает, и пока мы этого не узнаем, с нами не имеет никакого смысла вести разговор.
Однажды на перемене он подошел ко мне; это случилось в начале учебного года. Я сидел, как всегда, у ствола гигантского дождевого дерева и читал комикс. Дерево росло в верхней части поля, которое полого спускалось к южному краю школьного кампуса, и, читая,