Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Да, все прошло. Генерал прав».
И хотя двигалась куда нужно, внутренне Дора погрузилась в иное. «И порочный, и слабый, а все-таки я его любила… За что? Ну, неизвестно. Но в том дело. Во всяком случае, ничего нет».
На улице Cortambert она вошла в подъезд великолепного дома со светлым холлом. Подъемник мягко возносил ее. В голове бродили еще, как облачка, обрывки недоизжитого.
Фанни висела на телефоне.
– Софья Соломоновна? Да, я. Ну, как вчера? А Иезекииль Лазаревич? Выиграл? Ну, так ему всегда везет. В пятницу? Я, кажется, занята. Если не ошибаюсь, бридж у Темкиных. Да, сейчас. Но я тороплюсь. Ко мне пришли делать массаж. Всего лучшего.
И, запахнув халатик, Фанни приветствовала Дору.
– Ну, вот, вот, и живенько. Дорочка, ну как вы там? Довольны квартирой? С видажем?
Через минуту она предоставила свое тело привычным рукам Доры. Но языка унять не могла.
– А как ваш знаменитый Рафаил? Чудесный мальчик. Против него нельзя устоять. Он зимою обобрал в Ницце всех знакомых дамочек и меня на какой-то там пры-ют монастырский… Я вас даже бранила тогда, что вы его в семинарию готовите, он еще всех архиереев знал…
Дора объяснила, что Рафаил уже в Лицее и до семинарии далеко.
– И вообще все теперь по-другому. От того русского дома, где мы жили, ничего не осталось. Я сейчас проходила и видела. Его разрушают и строят новый.
– Помню, помню… еще к вам ходил такой старичок монах, с седой бородой. Вроде Knechtruprecht'a[96]. Ах, Рафочка, значит, в Лицее… Хорошо, но и хлопотно. Начнется теперь эта зубровка…
«Генерал бы поправил», – думала Дора, массируя спину. Но ничего не сказала. Из-за полнеющей спины Фанни все в тех же видениях, куда погрузилась, идя сюда, с ясностью вдруг увидала она белую бороду Мельхиседека. Нечто тихое и сребристое, почти с физической убедительностью прошло по ней. Представилось, что в метро, во втором классе он сидит сейчас, и подземный поезд его мчит. Мельхиседек неподвижен, недвижно смотрит на белый свет электрической лампочки. Может быть, молится? «Странные люди, очень странные…».
– Дорочка, – сказала Фанни, когда сеанс кончился. – Я чувствую, что вы сегодня задумчивы. Что такое? Плохо с деньгами? Если нужно, я могу дать вперед.
Дора поблагодарила и отказалась.
9 дек. 1931 – 9 дек. 1933
Из книги «В пути»
Анна*
Гости
– Тут свинки у меня самые и есть… я не отказываюсь, потому я к свиному делу еще как малюсеньки был, то у нас около Риги ферма имелася. И тут завел, конечное дело.
Матвей Мартыныч приотворил дверь сарайчика. На дворе лошадь приезжих, в тележке, сонно жевала сено. Виднелся низенький дом, за ним сад. Несколько кур бродило у входа. Индюшка вяло подняла голову, повернула ее набок, закрыла глаза бледно-фиолетовыми веками и заунывно пискнула. Краснела рябина. По осеннему небу медленно шли облака. Матвей Мартыныч вышел без фуражки – его короткие густые волосы стояли бобриком, квадратным, крепким. Невысокого роста, он был так широк в плечах, что, чтобы войти, повернулся наискось и, приглашая Чухаева и Похлёбкина, держал волосатую руку на скобе двери.
– Все сам строил, чтобы свинкам жить удобно, чтобы свинкам хорошо, их надо в чистоте держать. Это все у нас заведено и образовано. Русские ничего не понимают, тут даже и помещики плохенько свинок держат.
– А это, и правда, немецкая морда, – сказал Похлёбкин, указывая на розовую, осклизлую пиявку с двумя ноздрями, устремленную несколько ввысь, навстречу вошедшим. Белые глазки под желтыми ресницами имели всегдашнее выражение: едва пробуждаемой, мутной сонности. В хлеве было тепло. Пахло затхло-кислым и острым. Несколько поросят сосало матку. Их нежно-розовеющие тельца, закрытые глазенки со снеговыми ресницами, смутно-сладостное чмоканье, все отзывало первобытно-утробным.
– Это свинья не немецкая, это шведская порода, – объяснил хозяин. – Шведская свинка, я люблю ее.
Чухаев, довольно плотный, в гимнастерке и военной фуражке, с фельдфебельскими рыжеватыми усиками, покровительственно хлопнул его по плечу.
– Показывай, Матвей Мартынов, все без утайки. Что у тебя имеется, мы должны в самой точности знать. Служба. Ничего не попишешь. Мы волсовет, а над нами уисполком.
Похлёбкин, брюнет с длинными усами и не вполне чистым лицом, бритый, в обмотках и заломленной фуражке, потянул носом.
– Разумеется дело, что исполком. Там смотри какие черти сидят. С ними шутки плохи.
И Матвей Мартыныч показывал все, на совесть, шведских свиней и русских, йоркширов и беркширов, поросят и совсем откормленных, розово-сальных, начинающих прозрачнеть жиром, засыпающих боровов – как бы просящихся уже под нож.
Под конец повел он гостей в подвал, гордость Мартыновки – на цементе и бетоне, с цинковой крышей, глубоко ушедшей в землю. Там хранился картофель для свиней и жмыхи.
– Оборотистый ты человек, Матвей Мартыныч, – сказал Чухаев, когда вышли на свет Божий, и корявые пальцы хозяина повернули ключ в замке. – Ты вполне основательный. Жил бы в своей Латвии, да добро наживал бы. Чего ты сюда забрался? Что у нас, тихая жизнь, что ли? У нас, брат, ре-во-лю-ция! Понимаешь? Мы с Похлёбкиным к тебе посланы твоих свинухов проведать, и тебя под наблюдением держать, там сколько ты в совет должен и, скажем, в исполком, и чтобы число твоих свиней не превышало… па-анимаешь? – как полагается для трудового хозяйства!
Матвей Мартыныч засмеялся.
– Ничего мне плохо не будет, я хороший латыш, я со всеми в миру, и с царскими был, и с советскими… я все сам, своим горбом нажил, и сам все построил… Пойдем, Иван Григорьич, закусим. У меня настоечка одна очень хорошая, мы будем с грибком пробовать.
Через большой двор, за которым глухо гудел осенний ветер в роще, направились они к низенькому неказистому домику Матвея Мартыныча.
– Марточка, вот мы пришли. Так у тебя готов ли гусь, мы уже немножечко устали, нам следует подкрепиться…
Матвей Мартыныч крикнул это из темных сенец в открытую дверь кухни, где жарко пылала печь. Отблески огня легко, таинственно лизали пол, ярко сияли в медных кастрюлях. Худая женщина, в озарении света, резала на столе печенку. Мускулистая ее рука была запачкана кровью.
– Готово, Матвей Мартыныч. Анна, неси рюмки, – обратилась она к высокой и сильной девушке, перетиравшей посуду.
Матвей Мартыныч провел приезжих через низенькую горенку в тоже низкую и темноватую столовую. Стол под грубою скатертью был уже накрыт. Сквозь засиженное мухами оконце все тот же двор, все с той же лошадью советских. Из другой двери выглядывала двуспальная кровать. У стенки, под портретами каких-то латышей в сюртуках, под группою, изображавшей певческое общество, стоял маленький столик с засохшей чернильницей, бумагами и старыми накладными. На одной бумажке, на которую мимоходом взглянул Чухаев, было напечатано: «Хутор Мартыновка, экономия Матвея Гайлиса». Матвей Мартыныч взял эту бумажку не без гордости.
– Мой папаша был Мартын, и он меня немножко научил трудиться, и мой сынок Мартынчик, то я в честь Мартына и назвал усадьбу. Конечно, мартемьяновски мужики недовольные, мои соседи, потому что прежде это было господина Ушакова именьице, и завсегда называлось Мартемьяновка. Но я десять лет здесь живу, и я могу свой дух заводить.
Анна внесла на подносе несколько шестиугольных рюмок и два узких блюда с груздями и рыжиками.
– А вот теперь-то и за водочку мы начнем, это не то чтобы самогон, от которого глаз пропадает, это водочка из аптечного спирта, на корешке, на лимонных корочках…
Началась проба. Выпивали «раз-два по третьей, и никаких шариков», «еще по одной, и безо всяких рябчиков» – с теми сладостно-бессмысленными прибаутками, которые так любят русские пьяницы и картежники. Пили под огурчик и под груздя, под гусиный пупок. Матвей Мартыныч только фыркал, поводил щетинистыми бровями. Чухаев пил ровно. Похлёбкин быстро замаслился – завивал черный ус, чаще других обращался к Анне.
– Вы у нас редко в Серебряном бываете. А почему? Например, там в Народном доме даже очень интересно. Ставятся пьесы, ребята танцуют. Да и барышни. Даже Немешаевы, и Аркадий Иваныч заходят. А я как раз недавно сам на сцене играл, в комедии Островского. Очень смеялись.
– В этот раз не пришлось быть, а вообще бываю, – ответила Анна. – И с Немешаевыми встречаюсь, с Леночкой и Мусенькой… и с Аркадием Ивановичем.
Она произнесла эти слова как-то полно, но туго, точно бы вообще отвыкла разговаривать. Темные и довольно густые ее брови, близко сходящиеся, давали лицу несколько суровое выражение, сквозь которое прорывался, однако, яркий и тайный блеск. Карие глаза глядели замкнуто. Вряд ли в них было много откровенности. И даже смугловатый румянец на щеках не особенно веселил. «Девка первый сорт, – без слов, всем существом подумал Похлёбкин. – Сумрачная девка, а хороша. Откуда ее, такую, раздобыл латыш?»