«Крестоносцы» войны - Стефан Гейм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, когда бой поблизости от него прекратился, ему стала слышна перестрелка на юге, где бронетанковая рота, прикрывавшая его левый фланг, вероятно, столкнулась с американцами. Дейну не нравилось создавшееся положение. Его задачей было продвигаться вперед как можно быстрее, предоставляя частям пехоты, следовавшим за ним, заканчивать операцию. Пленные, которых он взял, мешали его продвижению; на его танках и полугусеничных машинах не было для них места, и отпустить их он тоже не мог.
Петтингер подошел к нему, топая, чтобы стряхнуть снег с сапог.
— Сколько? — указал он на американцев, которые уныло жались в кучу, словно близость друг к другу могла защитить их.
— Около пятнадцати, — сказал Дейн.
— Ну так чего же вы ждете?
Дейн наподдал коленом свое блестящее кожаное пальто: оно было такое жесткое и новое, что стояло колоколом вокруг его тощих ног.
— Не знаю, право… — сказал Дейн, растягивая слова.
Петтингер злобно сверкнул глазами. «Дейн — аристократишка, проныра, паразит. Опять за свое. Что ж, ничего удивительного тут нет! Он и в Париже меня подвел, это мне обошлось в миллион франков».
— Вы не знаете! — передразнил его Петтингер. — Вы здесь командир, не забыли, надеюсь?
— Мне их не жаль, — сказал Дейн, — ей-богу, нисколько! Но я не могу…
— Почему же вы не можете?
— Потому что они пленные. Потому что они безоружные, черт бы их побрал.
— Если бы вы не действовали как идиот, если бы вы стреляли с танков, вместо того чтобы заставлять своих панцергренадеров спешиться, то никакого вопроса не было бы.
Дейн не ответил.
— Так в чем же вы видите тонкое моральное различие? — насмехался Петтингер.
— Ну да, я приказал своим солдатам спешиться. Эти люди сдались. — Дейн заупрямился, как всегда, когда попадал в безвыходное положение.
— И долго вы собираетесь дожидаться тут? Ведь вы не можете взять их с собой?
Дейн выругался.
— Дайте мне время подумать.
Петтингер брезгливо поморщился.
— Так вы советуете… — Дейн не договорил.
— Да. Положительно советую.
— Тогда вы я дайте приказ!
Петтингер засмеялся. Американцы слышали этот смех.
— Вы трус, — сказал Петтингер. — Я всегда это знал. И умрете вы как трус, помяните мое слово. — Он закурил сигарету и крикнул: — Унтер-офицер! — Сержант бросился к нему.
Огонек сигареты описал короткую дугу. — Велите расстрелять.
Сержант откозырнул.
Черелли видел, как оба офицера повернулись и исчезли в темноте. Он услышал, как взревели моторы немецких танков. Потом он увидел, как из темноты вышли несколько фигур и выстроились. Он толкнул Клея, и Клей тоже их увидел.
— Нет! — крикнул Клей. — Не надо! Нет! — И потом, вспомнив то немногое, что он знал по-немецки, крикнул:
— Nicht schiessen! Nicht schiessen![9]
Но немецкие солдаты не слушали. Они не хотели ничего слушать. Как роботы, они механически выполняли данный им приказ.
Шийлу было горячо лежать. Вокруг него стоял запах крови, она покрывала все его лицо; с каждым вздохом он втягивал ее в ноздри, и рот его был полон крови. Он хотел поднять руку и стереть кровь с лица, но не мог. Что-то тяжелое, неподвижное навалилось ему на плечи и на ноги и придавило его к земле.
Последнее, что Трой слышал от Фулбрайта, было известие о том, что он собирается перейти лежащую впереди дорогу. Это было его последнее донесение.
После этого послышался грохот танков, треск выстрелов; одинокая зеленая ракета взвилась и повисла в тумане, тщетно пытаясь разгореться, потом ее задушила густая, беловатая муть.
Трой торопил своих людей. Они карабкались вверх по холмам и спускались вниз, спускались и опять поднимались, гнали, не разбирая дороги.
Он кричал исступленным голосом, напрягая грудь:
— Скорей! Черт вас возьми! — Это было безумие. Он подстегивал себя, подстегивал своих людей. Он должен дойти. Должен дойти вовремя. Это он виноват. Надо было приказать, чтобы Фулбрайт подождал. Надо было идти быстрей самому, не терять связи с передовым взводом, который теперь отрезан.
Он прислушивался. Там все еще стреляли, все еще дрались, у него еще оставалась какая-то надежда. Когда он наткнулся на танковую роту на левом фланге немцев, он не столько беспокоился о себе и своих двух взводах, сколько терзался мыслью, что перед ним стена, преграда, мешающая ему пробиться к Фулбрайту.
Он сообразил, что надо затребовать танки для подкрепления, но дожидаться, пока они прибудут, не стал. Он пошел в атаку, не думая о том, чего это будет стоить, не считаясь с тем, что немцы, естественно, ответят контратакой и легко могут раздавить его.
Абрамеску находил форсированный марш по голым холмам, в холоде и тумане неприятным и ненужным. Ему все еще было не совсем понятно, почему он шел вместе с людьми Троя; разве потому, что поплелся за своим лейтенантом, увидев, что тот присоединился к роте. Ветер трепал его самодельный маскхалат, простыни путались между ногами, винтовка казалась все тяжелее, с каждым шагом идти становилось все труднее. Он старался не отставать от Иетса, и тот слышал по временам его бормотанье: «В современной моторизованной армии тактика должна была бы сообразоваться с техническими возможностями…» или: «Куриная слепота объясняется недостатком витаминов». Абрамеску, по-видимому, совершенно позабыл о тех причинах, которые заставили Троя с его людьми и Иетса пуститься очертя голову в эту гонку; для него это была почти такая же нелепость, как, например, моментально построиться, а потом целый час стоять в строю и дожидаться, пока кто-нибудь из высших офицеров не обратится к солдатам с речью.
Абрамеску не сразу сообразил, что огонь противника направлен на него. Потом инстинкт самосохранения заставил его броситься на землю с такой силой, что затрещали все кости. Он быстро пересилил естественную реакцию: «Со мной этого не могут сделать» — они, несомненно, это делали, и ему нужно было как-то реагировать. Его реакция приняла форму упрямой решимости отвечать ударом на удар, и, к счастью, в эту минуту он мог услышать, понять и выполнить хриплую команду сержантов. Он различал двигавшиеся тени немецких танков — как ему казалось — на горизонте. Небо светлело, близилось утро, и он видел неясные очертания маленьких фигурок, двигавшихся рядом с автомашинами, — видел врагов, которые стреляли в него.
Абрамеску целился и стрелял, целился и стрелял.
Он проделывал это очень спокойно, не героически спокойно — впоследствии он не мог объяснить как следует, почему он так себя вел, — скорее, это получалось само собой: в таких-то и таких-то обстоятельствах солдат должен действовать так-то и так-то.
То, что происходило вокруг, он видел словно сквозь туман. Он замечал многое, почти не глядя: человек держится за живот и кричит, потом крик становится слабым, как мяуканье котенка, и совсем затихает; подбитый немецкий танк вспыхивает ярким пламенем, маленькая фигурка силится вылезти из него, загорается, машет горящими руками и падает, как погасший уголек; слева от него устанавливают миномет, человек загоняет снаряды в ствол орудия, систематически, один за другим: уи-ит, уи-ит; и вдруг — ни человека, ни орудия, только груда мяса, исковерканный ствол орудия и горячее дыхание взрыва.
Абрамеску перезаряжал винтовку, когда вдруг заметил, что кругом наступила тишина. Он поискал глазами тени врагов и увидел, что эти тени исчезли; где-то далеко слева от него стрекотал пулемет, но и тот сразу умолк. Туман сгустился и окутал его; рядом с ним лежал Иетс, смутно видный в тумане, и Иетс вставал на колени, опираясь на руки, с трудом, словно старик.
И вдруг Абрамеску понял, что бой кончился, оставив его в живых; это был бой — настоящий бой! Такой, где люди идут, нажимая кнопки и спуская курки, рассчитывают дистанцию и целятся с намерением убить, вырвать тебе внутренности, размозжить череп, покрыть большими, рваными ранами тело, которое ты холил, кормил и обмывал всю жизнь, — ранами, из которых польется твоя кровь, столько крови, что ее не смоешь, не удержишь, не остановишь никакими бинтами!
Абрамеску взглянул на свой маскхалат. Он был весь в земле, в коричневых и серых пятнах. Абрамеску сорвал его и, раздирая наскоро сметанные швы, услышал, как с неприятным звуком рвется нитка. Простыни свалились к его ногам. И он перешагнул через складки грязного полотна, словно выходя из магического круга. Он поднял левую ногу — раз! правую ногу — два! — и побежал; колени у него подгибались, но он все бежал, шатаясь как пьяный.
Он бежал от сражения. Он обыкновенный человек, которому не хочется ни убивать, ни быть убитым; потому он и убежал. Он совершенно позабыл, что и сам участвовал в бою.
Иетс увидел его и побежал за ним, догнал его и привел обратно. Абрамеску не сопротивлялся. Он был послушен, как ягненок.