Дорога неровная - Евгения Изюмова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщины затихли, но, чувствую, сейчас вновь взорвутся, и кто знает, взбунтуются окончательно, отберут ключи от семенного амбара. Но тут, кажется, Саня Марченко встала на ноги со скамьи и крепко выругалась:
— Ах, в мать-перемать такую жизнь! Пошли, бабы, в поле, верно Паня говорит, чего уж там…
И женщины гуськом потянулись к выходу.
Отсеялись мы. Откосились. Сняли урожай. Сдали государству хлебопоставки. Засыпали семенной фонд, страховой фонд, а на трудодни-то и делить вновь нечего. Хорошо, что есть огороды, а с них — овощи. Есть коровы, овцы да козы на подворьях, подкормилась скотина летом, все-таки жить можно. А у меня опять ничего нет. И я не знала, чем кормить семью в наступающую зиму. И тогда написала заявление в райком партии, чтобы отозвали меня обратно в город, где хоть и нет подсобного хозяйства, но есть продовольственные карточки на работающих и иждивенцев. Райком прислал мне замену — фронтовика-инвалида, опять же горожанина.
И вот спустя столько лет думается мне, почему колхозы зачастую возглавляли люди, далекие от сельского хозяйства, почему работники райкомов заставляли колхозников сеять и выращивать то, что не подходило по погоде и плодородию земли, считалось почему-то, что сверху, то есть из райкома, виднее, как вести колхозное хозяйство. Что это было: в самом деле, неразумная политика партии или же бестолковость местного руководства, которое из кожи вон лезло, чтобы угодить областному начальству, а то, в свою очередь, центру? А тогда я об этом не задумывалась, просто шла туда, куда посылала партия, даже если о предстоящей работе и представления не имела, понимала: надо…
Да и в город-то уехала не сразу: меня избрали — опять же по рекомендации райкома партии — председателем сельсовета…»
— Паня! — Ефимовна ворвалась в кабинет растрепанная, раскрасневшаяся. — Паня! Люсенька умирает! Тебя зовет!!! Беги к ней скорей!
— Что?!
Павла бежала к дому, спотыкаясь и задыхаясь, сердце, ослабленное в детстве ревматизмом, бухало у горла. «Люсенька, кровинушка моя, — шептали губы, — деточка!» — вырывалось хриплым шепотом из горла.
Люсенька родилась на второй год войны, как и положено, через девять месяцев после приезда Павлы из Еланских лагерей, где учился на сержантских курсах Максим, оттуда его дивизия должна была идти на фронт. Две ночи прошли как один миг, в ласках, разговорах, советах, как жить Павле. За стеной стонала метель — шел октябрь сорок первого.
— Трудно тебе будет, Паня, столько ртов, — печалился, жалея жену, Максим. — Ты мою одежду продай, не держи, кое-что мальчишкам перешей, Витька, небось, вымахал с версту.
— Он в буденовке твоей ходит, — сообщила Павла, и Максим улыбнулся благодарно: и потому, что пасынок из памяти о нем носит его старую буденовку, которая осталась у Максима с гражданской войны, и потому, что просто любил настырного упрямого парнишку, которого не отличал от родных детей.
— А Генашка как?
Максим спросил неспроста — Гену били припадки. Все случилось нелепо и просто. Еще в довоенную пору, когда жили в Тавде, приехали однажды в гости братья Дружниковы, дюжие мужики, поллитровка на четверых — пустяк, потому выдумщик Максим и предложил накрошить в миску хлеба и залить водкой. Братья хмыкнули, а когда перестали черпать пьяное хлебово, из-за стола встать не смогли. А раз так, то грянули в четыре глотки песню, Павла даже не успела предупредить их, что дети уже спят. Старшие только шевельнулись во сне, а Гена вздрогнул, зашелся в крике, еле успокоили его. А через месяц малыш упал в первом припадке. Врач поставил диагноз: эпилепсия от испуга.
— После тебя еще два раза трепало. Дедушка Артемий смотрел его, сказал, что попробует вылечить.
— Мать твою, — выругался Максим, не переставая себя корить за испуг сына. — Нажрались, жеребцы, песни захотелось. Ох, Панюшка, голубушка моя, как ты там будешь одна? — вздохнул он опять тяжко-тяжко. — Ты смотри, не поддавайся панике, детей воспитывай в строгости. Девкам не давай над собой командовать. Розка-то — ничего, смирная, а Зойка — вредная. Где она? У вас или в городе? А Васька? На фронте или на границе?
Она рассказала, что Василий хоть и не попал на западный фронт, в боевой обстановке все же побывал: едва прибыл на заставу, а тут бои начались на Халкин-Голе. И за те бои Василий был награжден медалью — не сробел парень под пулями. Павла рассказала и деревенские новости: кто как живет, как хлеб уродился, на кого уже пришли похоронки. Максим слушал серьезно, не балагурил, как всегда, слушал и о чем-то думал. Он проводил Павлу до самой станции — командование разрешило. Прощаясь у вагона, сказал:
— Детей береги, а, главное, себя береги, потому что без тебя они пропадут, из твоей родни никто не поможет, и на мою мать надежды нет — старая. В плен, не бойся, живым не дамся. А если покалечит, оторвет руку-ногу, то жизнь тебе не испорчу — не вернусь домой. Ты молодая, выходи замуж, чтобы дети безотцовщиной не росли.
— Что ты, что ты, Максим! — замахала на него руками Павла. — И не смей думать об этом, возвращайся, какой будешь, хоть кривой-косой, без рук, без ног! Что ты такое страшное говоришь, Максим! Ведь ты — отец моим детям, ты о них думай.
— Нет! — твердо ответил муж. — Прощай, милая. Не печалься обо мне, — крепко расцеловал, и долго не мог оторвать от нее взгляда, и было в том взгляде действительно прощание. Говорят, что человек иногда предчувствует свою смерть, не зря иные солдаты перед боем вдруг ни с того переодевались в чистое белье, а потом в бою погибали. Наверное, так было и у Максима — он где-то далеко в подсознании предчувствовал, что больше никогда не увидит ни жену, ни детей.
Вернувшись домой, Павла приготовила Максиму посылку к октябрьским праздникам. Но посылка вернулась с пометкой: «Адресат выбыл», — а в декабре пришло извещение: «Пропал без вести».
А потом родилась Люсенька, как последняя память о Максиме. Подрастала смышленая девочка, но ходить не могла: болела рахитом — голодно им жилось в Жиряково. Целыми днями сидела, на кровати, смотрела на всех ясными глазами и пела песню, которую сама же и сочинила, глядя на большие довоенные портреты-фотографии родителей в тонкой деревянной рамочке.
— Мама печку затопляет, что-то долго не горит. Сидит папа на патрете, ничего не говорит…
Люся для всего дома на улице Павлика Морозова, где поселились Дружниковы, вернувшись в город, была как будильник: ее звонкий голосок раздавался ровно в шесть часов, а следом слышалось и пипиканье радио. Но никто из соседей, живших за тонкими дощатыми перегородками, на девочку не обижался, не переставая удивляться, какое необыкновенное у нее чувство времени: ни разу Люсенька не проспала.
Братья любили ее, однако часто поругивали за то, что Люсенька рассказывала матери про их проказы, правда, вовсе того не желая: девчушка была уверена, что не выдает секрет шкодливости братьев, просто серьезно, спокойно и твердо заявляла:
— Я тебе не кажу, мама, что Витька с Генкой конфетки из стола брали.
Мальчишки грозили ей кулаками за спиной матери, а Люсенька совершенно искренно уверяла их:
— Я не кажу, не кажу!
И вот Люсенька умирает… К ее рахиту прибавились воспаление легких, коклюш, и девочка стала тихо угасать, несмотря на старания врачей: ослабленный рахитом организм не мог бороться с болезнью.
Когда Павла вбежала в комнату, где лежала Люсенька, она увидела, что дочь лежит на боку тихо и спокойно, глядя в стену. Она бессильно привалилась к косяку дверей, а Ефимовна заполошно закричала:
— Люсенька, мама пришла!
Девочка резко обернулась, в ее, затуманенных уже смертной дымкой глазах, промелькнула радость, она несколько секунд пристально и осмысленно смотрела на мать, а потом ее тело выгнулось дугой.
— Боже праведный! — тихонько взвыла Ефимовна. — Дура я старая, стрясла! На колени, Паня, молись, чтобы дал Бог Люсеньке спокойно отойти! — падая ниц перед кроватью умирающей, дернула Ефимовна дочь за руку.
— Да не умею я, мама! — простонала Павла, рухнув тоже на колени, даже не почувствовав боли от удара.
— Молись, девка, как умеешь! — цыкнула на нее мать и забормотала: — Мать, Пресвятая Богородица, спаси и помилуй рабу твою божию, Люсеньку. Господи, прогоняй бесы силою! О Пречистен Господен, помогай ми со святою Госпожою и девою-Богородицей и ее всеми святыми, дай спокойной смерти Люсеньке, прими ее душеньку безгрешную, Господи! Прости грехи наши тяжкие, успокой ее душеньку! Аминь!
Павла что-то повторяла, не помня себя, заламывая руки. Она молилась горячо и просто, вставляя в молитву свои слова, рвущиеся из глубины ее страдающей души. И как знать, молитва ли ее с пожеланием легкой смерти дочери или еще какая причина, но Люсенька стала затихать, все меньше подергивались ее ручонки, а потом она глубоко вздохнула, выдохнула и… все.