Рассказ? - Морис Бланшо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полагаю, он навевает на нас мечты, которые нас будоражат, обманывают, из-за которых мы открыты подозрениям о некой мысли, что вряд ли дала бы себя подумать. Часто я спрашивал себя, не сообщает ли он нам, без своего ведома и вопреки нашему согласию, что-то из этой мысли. Я вслушивался в эти такие простые слова, вслушиваюсь в его молчание; я все более сведущ в его слабости, я кротко следую за ним, куда ему угодно, но он уже погубил, изгладил любопытство; я не знаю, кто я, его вопрошая, такой; он оставляет меня в еще большем неведении, оставляет опасно переполненным неведением. Может быть, мы не испытывали к нему должных чувств, каковые подпустили бы ближе то, что он нам открывал. Каких таких чувств? Что могло во мне к нему родиться? Жутковато вообразить, что нужно было почувствовать нечто мне неведомое, что меня связывали порывы, о которых у меня нет ни малейшего представления. Верно, по крайней мере, следующее: я никогда не стремился подметить в себе эти новые чувства. И, коли он был там, простота его не соглашалась ни на какую странность, ни на что, чего я не мог бы сказать также и о ком-то другом. Словно тайное правило, которое я был обязан соблюдать.
Мысль, которая, что ни миг, меня щадит: он, будучи последним, вряд ли, однако, последний.
Что он меня от меня же и отвлек, я заметил лишь мало-помалу. Он не требовал никакого внимания — и куда меньшего, нежели мысль. Это-то “меньше” и было сильнее всего. Я был обязан ему беспредельной рассеянностью и — вновь меньшим — противоположностью ожидания, чуждой сомнению изнанкой веры: неведением и небрежением. Но и это еще не все: нужно было, чтобы неведение это не ведало и обо мне самом и осторожно, неуверенным движением, без неприязни или отторжения оставило меня в стороне. Кто же тогда его встречал? Кто с ним разговаривал? Кто о нем не думал? Я того не знал, я только предчувствовал, что это никогда не был я.
Сам Бог нуждается в свидетеле. Божественному инкогнито нужно пробиться на этот свет. Когда-то я долго пытался представить, каким быть его свидетелю. Я чуть не заболевал при мысли, что свидетелем этим, чего доброго, придется стать мне — тем существом, которое не только должно ради этой цели добровольно устраниться из самого себя, но и устраниться, уже ничего не ради, и из самой цели, пребывая столь же замкнутым, столь же неподвижным, как и придорожный знак. Много времени, суровое и мучительное время провел я, дабы самому почти что уподобиться дорожному знаку. Но медленно — внезапно — забрезжила мысль, что этой истории не было свидетеля: я был там — и “я” было уже не более чем “Кто?”, несметным полчищем этих “Кто?”, - чтобы между ним и его судьбой никого не было, чтобы лицо его осталось обнаженным, а взгляд неразделенным. Я был там не для того, чтобы его видеть, но чтобы сам он себя не видел, чтобы в зеркале видел меня, иного чем он — другого, чужого, близкого, исчезнувшего, тень с того берега, никого, — и чтобы тем самым он остался человеком до самого конца. Ему не надо было раздваиваться. В этом огромное искушение для тех, кто подходит к концу: они сами на себя смотрят и сами с собой разговаривают; они переделывают самих себя в одиночество, ими же и населенное, самое что ни на есть пустое, самое фальшивое. Но в моем присутствии ему предстояло стать самым одиноким из всех людей, лишившись даже самого себя, даже того последнего человека, каковым он являлся, — и тем самым наипоследнейшим. Это вполне могло меня испугать: такие грандиозные обязанности, такие обнаженные чувства, такие безмерные заботы. Ответить на это оставалось лишь беззаботностью, течением дней, отказом его раскрывать — себе и ему самому.
Если теперь в моих воспоминаниях он — человек, на которого я смотрю так, будто только его и видел, значимостью этой он не измеряется. Она свидетельствует только об ограничениях, к которым я прибегаю, дабы его зацепить, о фальсификации наших отношений, о моей слабости, каковая, не в состоянии его постичь, напоминает мне о нем только через эту значимость. Я понимаю, что тем самым все предаю. Как смог бы он извратить мельчайшую частичку моей жизни? Возможно, он там и находится, в комнате, освещенное окно которой я вижу. Это одинокий, чужой, тяжело больной человек. Уже давно не покидает он свою постель, он недвижим, он не разговаривает. Я никого об этом не расспрашиваю, я не уверен, что пересуды как-то соотносятся с тем, что я себе представляю. По-моему, он совершенно забыт. Это забвение — та стихия, которой я дышу, проходя по коридору. Я догадываюсь, почему, вновь начиная, чтобы столоваться вместе с нами, он изумлял нас своим кротким бесцветным лицом, которое отнюдь не было тусклым, а, напротив, лучилось — почти лучезарной незримостью. Мы узрели лик забвения. Это вполне может забыться — на самом деле, требует забвения — и однако же всех нас касается.
Я говорил о его скрытых предпочтениях. В этом было что-то таинственное. Каждый, полагаю, чувствовал, что ему предпочитают кого-то другого, но не кого попало, а всегда ближайшего из других, словно он мог смотреть, лишь вглядываясь чуть в сторону, выискивая того, кого ты касался, кого задевал, того, кем, по правде, ты до сих пор был убежден, что являешься. Возможно, в вас он выбирал всегда кого-то другого. Возможно, этим выбором в кого-то другого превращал. Это был взгляд, которым и хотелось, чтобы тебя разглядывали, но он, быть может, никогда на вас и не падал, падал доселе разве что на клочок пустоты рядом с вами. Пустота эта однажды оказалась молодой женщиной, с которой я был связан. Взгляд же не вызывал у меня сомнений, он остановился на ней с даруемой далью силой, ее задержал и выбрал. Но вот для нее — все побуждает меня поверить, что предпочтен был я. Частенько у меня складывалось впечатление, что при всей нашей близости нас к тому же сблизило и недоразумение.
Она появилась здесь за несколько лет до меня. Я, таким образом, был в ее глазах новичком, в неведении переступившим порог и растерявшимся от резкой смены обстановки. Это заставляло улыбаться, но также и притягивало. Когда прибыл он, старожилом, в свою очередь, оказался уже я. Она звала его профессором. Возможно, он был заметно старше нас, числившихся среди самых молодых; как-то он обмолвился ей, что ему тридцать восемь. Чуть позже я на какое-то время обосновался высоко в горах, а когда вернулся, он был, как говорили, при смерти; его уже давно не видели. Я нашел, что она почти не изменилась. Она показалась мне даже моложе, чем помнилось, да и ближе, хотя и обособленнее. Словно замкнувшись в этом месте, она достигла с ним взаимопонимания, позволявшего ей извлекать отсюда гибкую, тайную истину, тогда как остальные так и оставались обращены к сожалениям, надеждам и безнадежности иной жизни. Я по сути был не здесь и не там, но по возвращении оказался ошарашен и восхищен, снова и как бы случайно ее встретив; счастье, которое, казалось, без моего ведома длилось и в мое отсутствие, сохраняя при этом легковесность каприза. Каприз? но свободный, случайная встреча, которая если чему-то и обязана, то только случаю. Про двух людей, которых мало что объединяет, принято говорить: между ними ничего нет. Хорошо, в таком случае между нами не было ничего, никого и даже нас самих.
Потом пришла зима. У одних снег вызвал словно бы вторую болезнь, но кое-кому принес своего рода успокоение и отвлек от страданий. Я не говорю, что он поправился. Мне он казался заметно слабее, чем сразу по прибытии. Ходил чуть нерешительно; его странная поступь создавала впечатление, что он задерживается вровень с нами разве что на какие-то мгновения, а приходит же с самого низа — и всякий раз приходит оттуда благодаря кроткому упрямству. Однако не казалось это и походкой человека, который вот-вот упадет: неуверенность тут была иная, из-за нее можно было утратить уверенность и в самом себе, неуверенность подчас мучительная, подчас легковесная и чуть хмельная. Я заметил также, как, должно быть, изменился его голос. Я полагал, что он просто ослаб, но произнесенное им тревожило меня некой затрудненностью, справиться с которой мне никак не удавалось. Он, конечно же, был очень вежлив, он чудесным образом оказывал внимание всем и вся; при его приближении вступаешь, казалось, в пространство, где все близкое вам и сердцу собрано, охраняемо и молчаливо оценено — не приводя каких-либо доводов, но заставляя вас уповать на своего рода справедливость. Однако он не был ни покладистым, ни снисходительным, ни добрым. На мой взгляд, ни с чем более жестким в жизни и не встретишься. Объяснялось ли это его безучастностью или уж не знаю каким несчастьем, с которым его следовало отождествить? Вопреки себе в нем видели врага. Это было горче всего. Как можно видеть соперника в подобной слабости? сражаться с настолько неприкрытым бессилием? Отсюда рождалась бесконечная тоска.
Извиняясь, он грустно заявил кому-то: “Да, знаю, ко мне тянет людей”. Подчас он казался очень близким, подчас не очень: стены рухнули; подчас все таким же близким, но вне всякой связи — рухнули и те стены, что разделяют, и те, что служат для перестукивания на тюремном языке. И надлежало заново возводить стену, попросить у него чуточку безразличия, той спокойной дистанции, что уравновешивает жизни. По-моему, она всегда обладала силой отодвинуть его чуть в сторону от самого себя. Обладала простотой, которая хранила их обоих. Без выкрутас принимая даже обернувшееся ужасом, она не теряла голову и если должна была на это намекнуть, так для того, чтобы свести все к непринужденности слов. Меня удивляло, как она принялась говорить о себе, пока он был там и после того, как вновь там появился: крайне легкомысленно, не заикаясь ни о чем существенном; это ни к чему не вело. Но как вибрировало у нее меж зубов, минуя — словно вздох, словно спокойное насилие — сжатый рот, слово я. Будто некий инстинкт подсказал ей, что перед ним она должна говорить я, только я, что он очарован этим легким словцом, на которое сама она почти не имела права и которое произносила так, будто оно означало чуть ли не кого- то другого. Возможно, все “я” подавали ему знак; возможно, одним этим словом каждый был в состоянии сообщить ему нечто важное; но у нее оно становилось более ему близким, более интимным. Для него она была мной, но неким словно покинутым мною, отверстым, которое ни о ком не помнило.