У родного очага - Дибаш Каинчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В школе одноклассники и учителя не могли надивиться чистоте моих рук. Да и как раньше они могли быть чистыми, если каждодневно, в свободное от уроков время, мы только и знали с дружками, что разрывать мышиные норы, отыскивая в них зимние запасы-культе, ставить и проверять капканы на сусликов и кротов, собирать в поле неубранные колоски ячменя, откапывать в земле сладкий корень солодки... Словом, ходил я по школе героем, хотя и чувствовал порой стеснительную скованность от столь пристального внимания.
Бегом припустил я домой из школы, а моего боле уже не было — не утерпел, ушел домой, в свой аил. Жил он за перевалом, в деревне Ак-Дьяла. «И подводы не дождался попутной, — вздохнула бабушка. — Да и что ему, молодому, с одним чемоданчиком-то? Он его на мизинце унесет».
Шли дни. Острота первой встречи с двоюродным братом стала убывать, тускнеть.
И вот однажды, в самый разгар зимы, в малиновые морозы, приехал мой боле. Первой сквозь льдистое окошко заметила приближение гостя бабушка — не потому ли, что ждала его? Даже шубейку забыла набросить на худенькие плечи — в окно я видел, как быстро вынула она жердины из прясла у въезда во двор. Две черно-белые от изморози и пота лошади, скрипя полозьями саней, остановились у сарая. В шубе из козлиных шкур и барсучьей шапке — прямо батыр из древнего сказания! — вылез Яшайма из кошевы. На боку у него топорщилась большая черная сумка.
— На службу я поступил, почту развожу, — говорил он, неторопливо отпивая чай из кружки и смахивая с распаренного лица капли пота широкой ладонью. — Работа — ничего, подходящая. Две лошади у меня, сани да телега, сбруя полная, справная. И жалованье — прокормиться можно. Чего еще надо?.. Ват вы, бабушка, попрекали, что давно не проведываю — теперь через день навещать вас буду.
— И хорошо, и хорошо, — кивала головой бабушка и довольно жмурилась. — Доброе дело себе нашел.
С тех пор мой боле часто навещал нас.
Бывало, знакомо звенит колокольчик. Еще издали заслышу и с бьющимся сердцем бегу к окну. Торопливым дыханьем растопляю лед на стекле и прижимаюсь глазом к прозрачному кружочку. А на улице две гнедые приплясывают, головами трясут, рвут вожжи, шеи словно у лебедей на нашем озере, гривы развевает на ветру рыжим племенем, сбруя поблескивает медной чеканкой, кожаная бахрома полощется... А мой боле стоит во весь рост в кошевой, разрумянился от мороза, правит лихо, бичом помахивает, свистит задорно.
Иногда привозил он нам полмешка картошки или овса: жить было голодновато. Пока Яшайма с бабушкой чаевничал, я лез в его туго набитую сумку, доставал журналы, газеты и с жадным любопытством разглядывал картинки, фотографии, портреты, торопливо, насколько мог, читал новости.
Приезжал наш Яшайма часто не один. Тогда кошевая его была полна пассажиров. Все они не миновали нашей избы, всех бабушка зазывала радушно за стол, угощала чаем, расспрашивала, кто они, какого роду-племени. И, смотришь, порой даже у самых дальних и чужих выискивала едва приметный след родственных связей или общих знакомств. «Ну не говорила ли я вам, — расплывалась она в улыбке, — все люди на земле хоть дальние, да родственники!»
Приходили к нам и те, кто ожидал Яшайму, чтобы вернуться обратно, в свой аил, домой. Изба наша чуть ли не каждый день полнилась родственным людом.
Правда, иногда мой боле неделю-другую у нас не показывался, останавливаясь у своих знакомых, приятелей. Человек он был молодой, неженатый, естественно, кроме заботы о том, чтобы навестить старую бабушку, были у него, как я теперь понимаю, и иные, куда более заманчивые: встретиться с фронтовым другом — помянуть былые события военной поры и тех, кто не вернулся с поля боя; с девушкой неравнодушным словом перекинуться, а может, и вечер провести... Да мало ли своих сокровенных дел может найтись у молодого человека?!
В такие дни бабушка становилась неразговорчивой, раздражительной. Она то садилась у окна, то потерянно бродила по избе, сердито бормоча что-то себе под нос.
Так проходило несколько дней, порой — недель. Наконец она не выдерживала: брала в руки хворостину и шла по аилу, разыскивая двор, где остановился мой боле.
— Ишь ты, — выговаривала она ему и его друзьям, — очаг родной бабки его плохо греет! Ишь ты, бабкин чай для него, видно, что пойло! Понятно, — накалялась она, — внуку моему родство не в родство — ему лучше там, где дом побогаче!
— Ну и бабушка у меня... — растерянно разводил руками смущенный боле. — И как только язык ваш выговаривает такое? Да у меня и в уме не было, чтобы дом ваш забыть, — оправдывался он, понуро-торопливо запрягая лошадей; чтобы ехать к нам.
Как-то летом увез меня боле на свою свадьбу. Повез пораньше на несколько дней: погостишь, мол, у меня.
Мчали мы на легком ходке прямо на закат солнца — гнедые спешили домой во весь дух. Казалось — мы летим: относило назад полные трав и цветов поляны, все дальше оставался угрюмый, поросший лесом перевал Салкынду. Лошади словно и не касались земли, колеса холка с легким шипом неслись по укатанной дороге, только ветер свистел в ушах! Он раздувал колоколом рубашку моего боле, относил назад пряди рыжеватых волос.
Никогда в жизни я не ездил так быстро и, наверное, уж никогда не буду мчать по земле с такой лихостью. Да не то щемит сердце, что не помчу — помчать-то и ныне еще стремительней можно, — невозвратимо другое: уж никогда больше не выпадет мне пережить с такой пронизывающей взахлеб душу радостью это чувство полета...
А назавтра я и полдня не выдержал — где там гостить по нескольку дней! — подрался за старым амбаром с мальчишками, обзывавшими меня «чужаком». Изрядно помятый, пустился в бессильной обиде бегом по дороге — обратно, в свою деревню. Благо все мое было при мне: в гости отправился босым, пиджака у меня тоже не водилось.
Домой, скорей домой! Ко всему привычному, родному, своему — маме и бабушке, старой избе и летней юрте, к ласковой собачке Майнок. К сверстникам и дружкам из нашего аила — с ними если поссоришься, так вскоре забудешь обиды и на мировую пойдешь. А горы и у нас не хуже...
Смотрю — мать моего боле, рано постаревшая тетушка, из дому, что ли, увидела меня? — спешит ко мне.
— Стой, малыш, погоди, милый! — кричит она. — Ягненочек ты мой, остановись, пойдем со мной, я тебе землянику со сметаной приготовила...
— Не хочу! — обиженно выкрикиваю и прибавляю ходу.
— Ну куда же ты бежишь? Дом твой далеко-далеко за перевалом, — отставая и задыхаясь на ходу, уговаривает она меня. — Ты такой маленький, а лес там, на перевале, большой, дикий! Медведи там и волки бродят, и лесные духи...
— И пусть, — сопел я непримиримо, хотя скорости поубавил.
— Остановись, пожалей меня, старую, — задыхаясь, взмолилась она, устало сбиваясь на шаг. — Ох и достанется мне от бабушки твоей: один раз, скажет, доверила внука, а ты уберечь не сумела, обласкать..; Ай, нехорошо-то как, стыдно мне будет, пожалей меня, сыночек!
Просящий тон, жалобные слова ее совсем было сломили мое упорство, но только я хотел остановиться, вдруг из бокового проулка, грохоча железными бочками с въедливыми запахами бензина и солярки, рысью вымахнули на дорогу две упряжки.
Вот так встреча! Да это же тетя Варя с тетей Клавой! Я даже задохнулся от прилива нежданной радости.
...Каждую неделю, зимой и летом, осенью и весной, приезжали они в наш аил на склад за горючим. Ни буран, ни ливень, никакие стихийные бедствия, казалось, не в силах были отменить их приезд. В каждой упряжке по две лошади, на каждой телеге по две бочки — днищами друг к другу. Тетя Варя и тетя Клава всегда у нас на ночевку останавливаются.
Как зайдут в избу всегда улыбчивые возчицы, так и наполнится она острыми запахами бензина, солярки, железа. Звонкоголосые женщины шутят, угощают домашними лепешками, пирогами. Одно плохо было: не знал я их языка. Но вкус пирога, тепло улыбки, ласку женских рук легко понять и без слов...
Помню, как-то летом они наварили у нас во дворе целый казан ухи из хариусов. Смеются, рассказывают вперебой: «Спустились мы с горы в долину, подъезжаем к речке лошадей напоить, смотрим — рыбища косяком прет! Мы скорей рубашки скинули, вокруг ни души нет, никто нас, растелешенных, не увидит, — концы рубах позавязали да в воду. С грехом пополам и наловили на казанок!»
Вот с ними-то, без грамматики и зубрежки, я и осваивал азы русского языка. Длинными зимними вечерами — «за один такой, — смеялась тетя Клава, — пешком до Москвы дойти можно» — коротая время у печки, рассказывали они разомлевшими от тепла голосами то занимательные истории из собственной жизни, то сказки. Тетя Варя — постарше, посолидней, ей уж за сорок перемахнуло, любила больше о жизни поговорить. Тетя Клава — на десяток лет моложе — то смешливая, то задумчивая, всякие сказки знала про тайны и волшебство...
Мне нравились их добрые глаза и ласковая речь. И хотя русские слова я знал наперечет, многое из сказанного ими легко угадывал, сердцем чувствуя его добрый смысл. И все больше тянуло меня узнать получше язык этих славных женщин. Покажу на огонь и скажу той, что сейчас рядом: «от», а она в ответ коснется малты и скажет: «топор». Так и учимся друг у друга.