Цемах Атлас (ешива). Том первый - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прикрыл глаза и подумал: «Этот реб Цемах Атлас, гордый, прямой, с заостренным умом, несомненно, сломленный человек. Он мучает себя и делает горькой жизнь других, потому что ему не хватает веры. Но он мучает себя мысленно, чтобы никто не узнал; в беседах с учениками он не выдает своих сомнений. Во всяком случае, попытка удалить его из ешивы, которую он основал, может, не дай Бог, убить его. Однако доверить ему управлять местом, где изучают Тору, нельзя. Реб Менахем-Мендл должен остаться вместе с ним. Этот реб Менахем-Мендл настолько наивен, что, кажется, совсем не понимает, каков его товарищ».
— Ты сказал мне, Хайкл, что, когда прежний валкеникский раввин уезжал в Эрец-Исраэль, старые обыватели сильно плакали, и ты понял, что есть какая-то тайна, которую люди узнают только на старости лет. Так вот, поскольку я намного старше тебя, я открою тебе эту тайну, — заговорил Махазе-Авром со странно сияющими счастливыми глазами. — Эти обыватели плакали от большой любви к Торе, от горя, что уезжает ребе, изучавший с ними Тору. Ты, конечно, видел евреев, обливающихся слезами на похоронах или во время надгробной речи, когда хоронят большого знатока Торы, хотя они никогда его не знали, а он умер глубоким стариком, иной раз за восемьдесят, а то и за девяносто. Эти евреи плачут от любви к Торе. Евреи любят сидящего в шатре Торы, непорочного человека, который сидит и изучает Тору, а не того, кто им строго выговаривает. Не все, что мы знаем о каком-либо человеке, мы должны ему говорить.
Реб Авром-Шая поправил подушку в головах и вытянулся на спине, утомленный долгим разговором.
— Твой глава ешивы реб Менахем-Мендл послал тебя ко мне с поручением. Передай ему от моего имени, что пусть остается, как он того желает и как было до сих пор. «Лучше сиди и ничего не делай», — сказал он по-древнееврейски словами талмудических мудрецов. — Так ему и передай. Запомнишь?
— Запомню, — ответил Хайкл. Он помнит целые куски философии из третьей части «Море невухим» и много страниц Гемары. Так разве же он не запомнит пары слов? Само дело, о котором спрашивал реб Менахем-Мендл, и значение ответа совсем его не интересовали.
— Любишь купаться? — спросил реб Авром-Шая.
— Да, но сейчас вода слишком холодная.
— Когда вода станет теплее, приходи ко мне около часу дня. Мы вместе пойдем купаться. Сейчас иди, я уже устал.
На обратной дороге через лес Хайкл больше не приходил в восторг от деревьев, не искал красных ягод земляники в низкой зеленой траве, не слушал пения птиц. Он думал о ребе со смолокурни и о том, что он действительно прав, говоря, что евреи любят Тору. Хайкл не раз видел, как невежи и блатные парни с Мясницкой улицы с почтением уступали дорогу изучающему Тору еврею; как крикливые торговки делали набожные лица, увидев, что мимо них проходит еврей в раввинском лапсердаке. Зимними вечерами в синагоге сидели над святыми книгами старики и разговаривали о мудрецах Торы. Хотя он и не любил этих старых обывателей из синагоги реб Шоелки за то, что они относились к нему с пренебрежением и злобой из-за его отца-просвещенца, он прислушивался к их речам о гениях и к их волшебным сказкам о скрытых праведниках. Этот священный трепет перед Торой седобородых евреев в очках в медной оправе и с колючей щетиной в носу, их шепот и их набожные гримасы сплетались в памяти Хайкла с тенями висячих светильников и с золотисто-тусклым огоньком неугасимой лампады, горевшей над ковчегом у темной восточной стены, как будто солнце вдруг взошло посреди ночи… Теперь Хайкл ощутил в своей встрече с Махазе-Авромом те радость и простоту, которые ощущал когда-то в шушуканье старых обывателей о каком-нибудь великом мудреце Торы.
Исполненный радости от полученного им ответа, реб Менахем-Мендл не мог надивиться, откуда Махазе-Авром знал, что он сам тоже предпочитает остаться в Валкениках, а не ехать назад в Вильну, чтобы снова стать там лавочником.
— Он прямо так тебе и сказал? Этими самыми словами? «Пусть остается, как он того желает и как было до сих пор»?
— Именно этими словами и сказал минуты за две до того, как я ушел, но до этого он со мной разговаривал пару часов подряд. И еще он меня пригласил к себе в комнату и принес мне чай с печеньем. Видите?! — победоносно объявил Хайкл перед всей ешивой.
— А кто из вас двоих говорил больше, ты или он? — задал дурацкий вопрос реб Менахем-Мендл с деланной наивностью.
— Сперва я говорил, а он слушал, потом он говорил точно так же долго, а я его слушал, — ответил Хайкл и победоносно смотрел на то, как реб Менахем-Мендл аж онемел, потрясенный и напуганный от того, с кем беседовал молчун и отшельник со смолокурни два часа подряд.
Глава 13
Крейндл, дочь Фрейды Воробей, имела обыкновение постоянно сидеть у окна и смотреть на Валкеники со злобой и издевкой. Работать на швейной машинке она не умела, а быть служанкой ей не хотелось. Вот она и мечтала, и ждала своего кузена из Америки, воображая, как он приедет, чтобы увезти ее на ту сторону моря. Со своей матерью Крейндл постоянно ссорилась, говоря Фрейде, что та сластена. Из тех жалких десяти-пятнадцати долларов, что они получают в месяц, большую часть мать тратит на сахарное печенье и шоколад. Она, Крейндл, не может на эти сладости даже смотреть. Фрейда отвечала дочери, что та не любит сладостей, потому что она злючка, — и от самого синагогального двора и до берега реки было слышно, как мать и дочь кричат друг на друга.
Однако с тех пор, как виленский меламед и его сын поселились в доме Воробьев, мать и дочь перестали громко ссориться. Крейндл теперь уже больше не сидела в большой комнате у окна и не смотрела на Валкеники своими быстрыми глазами. Она торчала в алькове и следила через красные занавески за отцом Хайкла, смотревшим в святую книгу. По его внешности Крейндл хотела угадать, не будет ли реб Шлойме-Мота против того, чтобы его сын на ней женился.
Реб Шлойме-Мота любил выходить рано утром прогуливаться за местечком. Поэтому он имел обыкновение рано ложиться спать, часов в десять вечера, когда все еще бодрствовали. В домишке становилось тихо. Фрейда не позволяла своему сынку Нохемке и слова громкого сказать. Она давала ему поесть на кухне и там же ему стелила. Нохемка тоже должен был вставать рано и идти на работу, на картонную фабрику, через лес. Фрейда оставалась сидеть на кухне, на глиняной лежанке, пристроенной к печке. Одним глазом и одним ухом она дремала, а другим глазом и другим ухом бодрствовала. Мать следила за тем, чтобы какая-нибудь соседка не вошла и не обнаружила бы, что молодой ешиботник находится в алькове у ее дочери.
Сразу же после того, как реб Шлойме-Мота засыпал, Крейндл просовывала голову между занавесок и обжигала Хайкла взглядом. Каждый вечер Хайкл сначала отворачивал голову и смотрел на керосиновую лампочку с подкрученным наполовину фитильком. В тенях на стене он видел черных ангелов-обвинителей, родившихся из его грешных мыслей и деяний, которые будут свидетельствовать против него. Он ругал себя за то, что сидит дома, а не идет в синагогу изучать Тору. Однако потом его взгляд снова натыкался на неуютную, лихорадочную искру в глазах Крейндл, которая одновременно и умоляла, и злилась. Он бросал взгляд на снежно-белую бороду заснувшего отца и проскальзывал в альков Крейндл, ворча:
— Оставь меня в покое! — но уже не мог перевести дыхания. Вокруг его шеи обвивались длинные обнаженные руки, крепкие кривоватые зубы впивались в его губы. Девушка, которая была выше его на голову и старше на два года, прижималась к нему всем телом — горячая и сухая, как пустынное растение, раскаленное солнцем и песком.
Разгоряченный ее поцелуями и тем, что она к нему прижималась, он тащил ее к широкой деревянной кровати, занимавшей половину алькова. Крейндл позволяла себя тащить. Она только шипела:
— Помни, у тебя голова болеть будет! — и Хайкл сразу же отпускал ее. Со вздувшимися от разбуженного желания жилками в висках, он был готов сию же минуту жениться на этой «принцессе из императорской семьи», как называли Крейндл в местечке. Какое ему было дело до того, из какой семьи она происходит?! Но ее простоватое, достойное примитивной местечковой енты[222] замечание по поводу того, что если с ней что-то случится, то голова будет болеть у него, приводило его в себя. Он даже кривился от отвращения. Ему казалось, что на ее деревянной кровати в темном углу сидит на одеяле большая черная чердачная кошка, смотрит на него дикими глазами и зевает, высовывая красный язык. Хайкл хотел выйти в другую комнату и лечь спать, но Крейндл требовала, чтобы он забрался с нею в ее «сад».
Окошко алькова выходило на площадку, ограниченную невзрачными стенами скотных стойл, складов, амбаров, задней стеной бани и углом странноприимного дома. Баня принадлежала общине и была завалена подгнившими кусками дерева, железным ломом, и заросла бурьяном. Только одна сиротливая ива с искривленным стволом и свисающими вниз ветвями словно приблудилась туда с близлежащего берега реки. Крейндл поставила под деревом скамейку и просиживала там по полночи. Она могла пробираться на эту площадку через узкие проходы между домишками снаружи, однако ей больше нравилось вылезать через окно, так выглядело таинственнее. С тех пор как она начала играть в любовь с ешиботником, она требовала от него, чтобы он сидел с ней на скамейке. Хайкл пугал ее, что их могут там увидеть. Крейндл смеялась над ним: обитатели местечка не знают даже, что во дворике между складами растет ива и что она, Крейндл, поставила там скамейку. Ее длинное узкое тело проворно и гибко, как змея, проскальзывало через окошко. Широкоплечий, полноватый ешиботник тяжело карабкался за ней. Ему едва-едва удавалось пропихнуться в узкое окошко. Понемногу он перестал пугаться того, что их там увидят. Хайкл на улице уже чувствовал себя увереннее, чем в доме, где спал и мог каждую минуту проснуться отец.