Сто поэтов начала столетия - Дмитрий Бак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стихи номера // Критическая масса. 2004. № 4.
Красное смещение. М.: АРГО-РИСК, Тверь: Kolonna Publications, 2005. 79 с.
Из цикла «Русский иврит» // Зеркало. 2007. № 29–30.
Расторжение. М.: Центр совр. лит., 2010. 222 с. (Академический проект «Русского Гулливера»).
Виктор Соснора
или
«Ни души. Я ломаю карандаши…»
Соснора возвращается? Не раз приходилось слышать и читать производные от этой формулы, реагирующие на появление в печати в последнее десятилетие все новых и новых поэтических и прозаических книг легендарного ленинградского-петербургского литератора и мыслителя. При всех вариациях подобные построения представляют собою попытки поставить стихотворца Виктора Александровича Соснору в общий ряд, рядом с разнообразно великими Федором Ивановичем, Даниилом Ивановичем или Иосифом Александровичем. То есть со всеми, кто так или иначе оказывался неравным эпохе своего поэтического возмужания, осознанно либо вынужденно уходил от нее прочь в одном из возможных в подобном случае направлений: в иную, не смежную профессию (как дипломат Тютчев в двадцатые годы позапрошлого века), прочь из жизни (подобно обреченному на смерть непоэтическим режимом Хармсу столетием позже) либо – в изгнание, как поэт-«тунеядец» Бродский в совсем уже недавнем прошлом.
Потом всегда происходило (с вариациями) нечто сходное: положение вещей менялось, все возвращалось на круги своя, читатель обретал стихи большого поэта. Иными словами – норма восстанавливалась, вслед за антитезисом наступал желаемый синтез: «успех – уход – возвращение» – так выглядела итоговая благополучная триада. Тютчева, долгие годы себя «профессиональным» поэтом не считавшего, забывавшего только что написанные стихи в книгах, Некрасов убедил издать сборник стихов к концу четвертого десятка прожитых лет, Хармс и Бродский, один посмертно, другой – еще при жизни, «вернулись в Россию стихами».
Все это совсем не о Сосноре. Его нельзя назвать вернувшимся, поскольку он никуда не уходил. Точнее – в отличие от абсолютного большинства поэтов из поколения шестидесятых – на пике надвигавшейся славы ушел навсегда, вполне добровольно и загадочно, поскольку его отстранение от литературной жизни не было связано напрямую с цензурными условиями и политическими репрессиями. Абсолютный нонконформист, Соснора и по отношению к самому себе поступил предельно бескомпромиссно, добровольно замкнулся в одиночестве, ставшем одной из ведущих тем для размышлений в стихах и прозе. Что ж – «Блажен, кто молча был поэт»? Думается, формула пушкинского Поэта, беседующего с Книгопродавцем, в данном случае совершенно не применима. Хотя бы потому, что в 1988 году Соснора называл себя автором «31 книги стихотворений, 8 книг прозы, 4 романов и пьес». Он не молчал ни минуты, так уж устроен.
Соснора кажется нам возвращающимся, потому что это мы уходили от него, подзабыли о его беспримерной творческой утопии, которую он вершит на протяжении десятилетий как продуманное многоактное действо. Он – один такой, особенный, отстранившийся как от стадионного истеблишмента поэзии полувековой давности, так и от поэтического андеграунда той же поры.
Как ни отдавай должное дарованиям поэтов-шестидесятников (как немногих здравствующих, так и ушедших), приходится признать, что они ни при какой погоде не могли бы уже, подобно Сосноре, показаться вернувшимися. Не с чем было возвращаться, все молодое без остатка вбито в клавиши пишущих машинок, выкрикнуто (или пропето) в уши благодарных толп на стадионах или избранных слушателей на квартирных чтениях.
Как ни восторгайся (подлинным) мужеством барачных и подпольных поэтов той же давности лет – им дано было только весьма предсказуемое возвращение-воздаяние, покорно идущее вслед за внешними послаблениями: теперь, мол, все дозволено, значит, опубликуем и почитаем правозащитников от поэзии.
Соснора начинает казаться вернувшимся – по собственной инициативе и воле, вернее сказать – по всегдашнему произволу. Своим бессрочным шумным затворничеством, оглушительно громким молчанием Соснора вершит многолетний дебош, он обвиняет вовсе не то, против чего бунтовали другие (цензуру, несвободу, репрессии), но как раз то, что принято считать нормой, цивилизованным бытием поэзии. Цензурную свободу и безоговорочное право на слово Соснора издавна считает своеобразной патологией, потаканием внешним условиям бытования искусства. Результат подобной свободы – ровный стихотворный ландшафт, в котором слышны сразу все голоса (вплоть до посвиста авторов рифмованных интернет-свалок), а значит, толком неразличим ни один голос. Чего стоят его инвективы в адрес Бориса Пастернака, согласно Сосноре, еще в 1922 году окончившего путь гениального поэта и вступившего на тропу рутины! В адрес незакатного «солнца русской поэзии»: «Снимем это солнце и поставим его в тень. Устроим хотя бы небольшую и неяркую ночь…»
В этом тотальном отрицании либерального благодушия и вседозволенности в поэзии – весь Соснора, не впадающий, впрочем, и в мандельштамовскую крайность страдальческого упоения неволей, дающей в руки бразды подлинного творчества («а Сократа печатали? А Христа печатали?»). Протест против безболезненной воли не означает проповеди неволи и собственного героического отстранения от нее. Соснора поглощен собственным творческим даром, который, однако, издавна считает сомнительным, избыточным, подлежащим сокращению, как излишне усложненное соотношение числителя и знаменателя в дроби. В старой книге «Кристалл» (1977) об этом сказано с последней прямотой:
Художник пробовал перо,как часовой границы – пломбу,как птица юная – полет!..а я твердил тебе: не пробуй,
избавь себя от «завершеньясюжетов», «поисков себя»,избавь себя от «совершенства».От братьев почерка избавь!
Художник пробовал… как плач –новорожденный, тренер – бицепс,как пробует топор палачи револьвер – самоубийца!
А я твердил тебе: осмельсяне «пробовать» – взглянуть в глазанеотвратимому возмездьюза словоблудье, славу, за
уставы, идолопоклонствоусидчивым карандашам…А требовалось так немного:всего-то навсего – дышать…
Виктор Соснора сполна владеет даром соединенья слов – настолько, что постоянно уходит от прямых созвучий и регулярных ритмов, открывает в звучании расстроенных струн странную логику еще неведомых логаэдов – метрических попыток закрепить за спонтанностью закономерность, заново простроить «порядок из хаоса».
И нет мне таблиц, и не по Реомюру,ныряя за древней и нотной доской,а голос-логаэд бегущих по морюмне душу терзает и полнит тоской.
Рискованная для русской поэзии позиция! Соснора на протяжении многих лет и тысяч строк занят только собой и своими попытками уловить суть творчества, текущего через его сознание непрерывной рекой звуков и мыслей. Тривиально было бы в сотый раз говорить о том, что поэт Соснора под каждую из проживаемых ситуаций подстраивает вновь создаваемый язык, что он творит сложную и труднодоступную поэзию, требующую особой внутренней работы читателя.
Да, создавая текст, поэт находится одновременно во всех местах и временах, ассоциативно и символически связанных с развиваемой темой:
…Я помню, как саги шли на Константина,усеянный лодками Рог Золотой,и стук топоров, рядом колющих стены,и лиц их, сияющих в смерти – зарей!
Я помню гром пушек Тулона, Седана,и черную шпагу твою, Борджиа,мы видим войну, как сады у десанта,и ядра, и крючья, и на абордаж.
Я был Гибралтар и алийские чалмына первый порыв, но я не был Осман,я Косово помню и Негоша плачи,и Косово-2 у югославян.
Мы дети Стены, наше небо в овчинку,и вот и рисуем ландшафты свобод,коррозию молний и бега, – о чем ты?нет битв и не будет, затмит небосвод.
Я битвы ломал, как широкие свечи,костюмы меняя от фижм до сапог,от бомжей до красной одежды Тибета,и ненамагничен мой черный компас.
Но, чисто листая страницы Страбона,мне стул не подходит, и проклят мой стол,неловкие души ломаются быстро,им мирные рамы – стеклянная сталь…
Дело не только в сопряжении разновременных культурных реалий. Даже в случае их отсутствия самые обычные, взятые из современного быта мотивные ряды развиваются и ветвятся столь же прихотливо и в то же время осмысленно, в соответствии с одной, но пламенной страстной поэтической интенцией. Соснора раз за разом настойчиво и дерзко пытается преодолеть антиномию открытости и непрерывности жизни, с одной стороны, и – с другой – неизбежной завершенности литературного произведения, рано или поздно застывающего в (пусть сложных, но конечных и определенных) композиционных рамках. Сколько ни кричат юные зрители в театре Красной Шапочке, чтобы оглянулась (позади крадется Волк!), она не в силах посмотреть назад, такова уж раз навсегда вписанная на скрижали пьесы роль, подрезающая естественную широту и открытость жизни. Исконное авангардное стремление выйти за пределы (вперед – avant!) искусства выглядит у Сосноры совершенно своеобразно и определенно: