Том 1. Пруд - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна мысль разрывала другую и, разорванные, они вновь бросались друг на дружку, и был ад криков в его душе.
И проклинал старца, себя и весь мир; он не сказал чего хоте% и зачем пришел, зачем это все…
Не приняв благословения и не поцеловав руки, вышел из кельи.
Старец сполз с лестницы и долгим взором сердца глядел вослед ему, и губы что-то горько перебирали, — молился, и рука крестила — молился, и рука крестила неясно-дальнее, что наступало на человека.
XXIV
Непонятное одиночество давило Колю: сам себе представлялся он смертью, мыкающейся посреди всеобщего воскресения.
Так кругом и небо, и люди жили.
И, силясь не глядеть, он провожал всякий крик и всякое живое существо и думал, не разбирая дум, о чем-то жутком, что вот наступит, и тогда он погибнет.
Очнулся.
Увидел грязный знакомый трехэтажный дом с черной сплошь измелованной доской на воротах, позвонил.
Вышел дворник.
Коля стоял и смотрел, удивленный, смотрел на его рыжие засаленные усы и на мелкие потные рябины.
— Вам Машку? — спросил дворник.
— Машку!.. Да, да, вызови Машку.
Дожидался. Дожидаясь, разбирал фамилии жильцов. Одна фамилия застряла в мозгу. Машинально повторял ее.
— Плямка — Плямка — Плямка…
И, повторяя, осматривался, будто внезапно разбуженный, ничего уж не понимая.
Наконец, запыхавшаяся девушка в драповой кофточке сбежала с лестницы, и на исхудалом болезненном ее личике засветилась улыбка.
И она пошла за ним.
Как пчела, налетела эта проклятая «Плямка» и жужжала в мозгу.
— Куда вы? куда вы? — крикнула Машка.
Но он ничего не слыхал, ноги сами собой шли.
И они плутали из переулка в переулок, с улицы на улицу, пока не поравнялись с подвальной пивной.
Вошли в пивную.
Пивник-«Гарибальди» — лысый, в очках, с крошечной бородкой колышком, без усов и со скошенным на сторону носом, лукаво улыбнулся гостям.
В пивной было жарко.
Отдышавшиеся тяжелые мухи полусонно перелетали по стаканам. И пиво казалось тягуче-приторным.
— Самую новейшую откупорил-с, — утешал «Гарибальди» какого-то оболваненного гостя, и при этом нехорошо улыбался.
А Коле казалось, это он над ним смеется, да и как не смеяться лысому: вчерашнюю-то ночь перед ним выворачивали…
Машка сидела одетая, конфузилась; из-под платка выбилась светлая прядь волос, а лицо закраснелось. Несколько раз порывалась она вытереть себе пот со лба, да платок забыла, а тяжелый драповый рукав шерстил.
Набирались гости, занимали липкие столики.
Пробки наперебой били.
— Не знаю, что делать, — нагнулся Коля к самому лицу девушки, — слышишь, уеду я, тяжело мне так сейчас, свету не вижу.
Машка ничего не сказала, испуганно захлопала покрасневшими глазами, а веки пухнуть стали, губы вздрогнули.
— С другими ходишь… да?
— Хожу, — едва слышно ответила и закрылась руками.
— И не захворала?
— Н-нет… еще…
— С кем?
— Да с вашими… с городовым… Сами вы виноваты, помните, как переехала я, написала письмо вам, а сама ночи не спала, все ждала вас. И измучилась вся, ждамши, думала, не увижу уж. А вы и пришли вечером, поздно, и с вами этот длинный… Поняла я тогда сразу, чего хотите. И горько и обидно мне было, так бы всю грудь разорвала себе.
Коля сморщился.
— Уйду я, — сказал он сухим голосом.
— Бог с вами! — Машка сжалась, ушла вся в свою кофточку, только худенькое личико еще больше зарделось.
Подали свежую бутылку.
Коля наливал Машке и, не дожидаясь ее, пил.
Не смотрел на нее, не думал, ни о чем не думал.
— Плямка, — сказал кто-то, — ты и есть эта самая Плямка, паршивая…
Машка утерлась рукавом и залпом хватила стакан.
— Навсегда? — спросила она резко, будто перерожденная.
— Навсегда.
И он хотел сказать ей еще что-то, но мысли безалаберно мчались, и одна мысль била другую, а расплывающиеся звуки хмельных голосов сновали где-то так далеко…
А это «навсегда» выстукивало у ней в сердце, выстукивало твердо, без пощады.
Она не плакала, лицо состарилось, яркие красные пятна вспухли на щеках, а губы дрожали. Стояли глаза над пропастью, ужаснувшиеся. А это «навсегда» уж резало сердце, но крови не было, сухо резало.
Острая мысль о завтра рассекла ее с головы до ног, и стало ясно, что там ничего-то нет, ни единого самого малого светика.
Кофточка на ней затопорщилась, будто лопнул тугой неуклюжий футляр.
Машка вскочила, схватила порожний стакан и хряснула им прямо в лицо Коле.
И стакан, ударившись по губам, разлетелся вдребезги.
Коля видел лицо большое и страшное, оно мелькнуло на минуту перед ним, как шар-молния. Веки от боли захлопнулись.
Машка всем телом навалилась на него и била кулаком по глазам, по этим темным глазам, скрывающим всю жизнь ее, всю тоску, все — переболевшего сердца.
И жгло ему щеки и губы и, царапаясь, ползло по щекам, губам.
— Хо, хо, хо!
— Ой да бабенка!
Гоготали вокруг голоса, и огромные красные рты раздирались от хохота.
«Гарибальди» подошел к гуслям, поправил очки, улыбнулся, взмахнул рукой.
И запели гусли широкую заунывную песню, они пели, вили, — пелась песня, плакала…
— Мать-земля, я — сын твой, не покинь меня…
Коля вырвался из рук Машки и, размахнувшись, шваркнул ее ч>земь…
Медленно поднялась девушка, харкнула кровью и затихла.
Капали на стол капельки, горячие, горькие, и расплывались в пролитом пиве.
В монастыре ударили к вечерне.
— С-сукина манишка! — дубастил чей-то барабанный голос, разбивая песню.
— Та-та-та-бух! — стучали кулаками.
Капали капельки крови горячие, горькие…
— Мать-земля, я сын — твой, не покинь меня… — дрожала струна
У нашего кабакаБыла яма глубока.
— задрал вдруг чей-то кумачный бабий голос. Показалось Коле, что закрыты все двери, забиты совсем, навсегда, и выйти нельзя…
Навсегда.
А там внутри чья-то железная рука, защемив тугими железными пальцами сердце, выжимала кровь сердца.
Дух перехватило.
И, проскрипев что-то неясное странным, страшным зеленоватым голосом, он уткнулся в колени Машки и так застыл, весь дрожа и задыхаясь.
— Оставьте, неприлично-с тут… — отстраняла девушка.
Как во этой-то во ямеЗавелися крысы-мыши,А крысиный господинПо канату выходил.
— Кой черт, кобылья вонючка, посмел ты во гусли петь, а? Государственными законными правами, слышь, лысый.
— Плямка-сволочь!!
— Лексеев, отступись… Лексеев…
— Уж сколько раз я зарекался… — тянул наперекор всяким звукам одинокий мутный голос, и чьи-то руки бултыхались в табачном дыму.
А едкая горечь, выползая из углов, ползла по полу и подползала к сердцу, впивалась и отпивалась…
Какие-то голые уроды, киша под лавками, вдруг выскакивали к столам и, взявшись за руки, вертелись в ужасном хороводе.
И хоровод рос, сползался, сливался, — прыгал, прыгал, взлетал под потолок огромным грузным телом, расплывался по полу тягучим тухлым тестом, — прыгал, прыгал, — и, закрутившись зубастым винтом, вертелся — не хоровод, не тело, тошнотворная, гадкая…
— Плямка…
— Колюшка, голубчик, дай помогу… вот так…
— Плямка…
«Гарибальди» улыбался.
XXV
Коля глубоко дышал, вдыхая теплоту вечернюю.
Веял вечер весенний, голубыми воздухами любовно пеленал красную землю.
Тысячи толкачиков толклись, теребя долгий ласковый луч, уходящий, засыпающий на ночь.
Коля дошел до монастыря и повернул на широкую улицу с чахлым, теперь нарядным, бульваром и медленно пошел по боковой аллее, хоронясь и надвигая на глаза шляпу.
Щеки саднило, а прикушенный язык то и дело лизал кусочек отсеченной, мешающей губы.
Спина и ноги ныли, и голова тяжелела, будто он нес на плечах тяжелый пуд.
Он перед кем-то оправдывался и, оправдываясь, залезал в такие дебри, откуда выхода уж никакого не было… Травил себя, потому что и в пивной, и когда прощался с Машкой, лгал, лгал и себе, лгал и ей…
— Я уйду.
Оборвались мысли.
Вышел на главную, но, и шагу не сделав, повернул в сторону.
Прямо навстречу шел Алексей Алексеевич.
Очень неловко стало, хватился застегиваться, но неровно пришитая пуговица только отдула полу, бросил пуговицу. Да и поздно.
Поравнялись.
Взглянули друг на друга. Не поздоровались.
Пошли рядом.
— Что случилось? — испугался Коля: вид у Алексея Алексеевича показался ему донельзя странным, руки болтались, как плети.
Но тот ничего не ответил.