Разин Степан - Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пинай! Он тута.
— Глобозкой[276], дьявол!
— Попал вот… Мы-те живописуем архандела сапогами на…
— Чу?!
В дверь Приказной палаты знакомо стукнул набалдашник посоха.
— Мить, воевода! Сними щеколду!
Подьячий поднял сваленную на пол скамью, сел за стол, мазнул широкой ладонью по лицу, стирая пот. Другой пошел к двери; воевода повторил стук строго и раздельно. Алексеев вылез на место, взялся за бумаги.
— Годи, черт! Ужо за язык…
Алексеев, читая грамоту, тихо ответил:
— Ась, седни что было, не умолчу…
— Доводи — черт тя ешь!
Воевода, глядя тусклыми глазами вдаль, прошел по палате, не замечая, не слыша подьячих, и неспешно затворился в воеводской горнице. Деревянная постройка гулка, Прозоровский из-за двери позвал»
— Алексеев!
— Чую, ась!
Старший подьячий, неслышно пройдя к воеводе, плотно припер двери.
— Быть нам битыми!..
— Убить его, Митька, да бежать!
— Чем здесь, краше атаману писать прелестные письма.
— Уй, тише ты-ы!..
Из горницы донесся голос:
— Сядь, слушай, что буду сказывать!
— Чую, ась, князинька!
Все до слова слышно было в Приказной. Воевода говорил гнусавя, но громко и раздельно.
— Пиши! «Грамота атаману Степану Разину от воеводы астраханского, князя Ивана Семеновича Прозоровского». Что-то перо твое втыкает?
— Кончил, ась, я, князинька!
— «Неладно, атаман, чинишь ты, приказывая мног народ беглой к Астрахани, и надобно тебе распустить, а не манить людей, чтоб тем не чинить нелюбья от великого государя, и ехати тебе вскорости в Войско донское, чего для службы в войске за многая вины своя перед землей русской и великим государем. А послушен станешь старшине войсковой, великий государь вменит нелюбье в милость тебе. За тое дело, что нынче на Астрахани князь Михаиле Семенович на тебя во хмелю бранные слова говорил, то ты, атаман Степан Разин, в обиду себе не зачти… Мног люд, стекшийся к Астрахани, опасен ему, хмельному, стался, и тебе он хотел говорить, чтоб ты, распустив мужиков, калмыков и иной народ, снявшись со становища, ехал бы в Войско донское… Я же непрошеному попущению много сердился и перед князем Семеном Львовым за братнее неучтивство бил челом. Нынче сдай ты, атаман, струги, пушки да снимись в путь поздорову, мы же тебе с князь Семеном перед великим государем верные заступники и молители будем!»
— Исписал? Добро! Дай-ка грамоту, я подпишусь!
В палате подьячий шепнул:
— Мить! Скинь сапоги, слушай… Чай, доводить, сука, зачнет?
Младший, быстро сняв сапоги, подобрался к дверям. За дверями Алексеев тихо наговаривал:
— Беда, ась, князинька! От служилых лай, да седни подьячие Васька с Митькой норовили меня бить, и ты вшел, закинули… Едино лишь за то, что дал запрет: Митька на полях челобитных с отписками марает похабны слова. Хуже еще Васька: на черной грамоте игумну Троецкого исписал голое гузно да непоказуемое чувствилище — уд коний; оное после, как я углядел, из вапницы[277] киноварью покрыл, борзописал на том месте буки слово, тем воровство свое закрасил и завилью золотной завирал. Митька же ходит за город в татарские юрты и, ведаю я, походя вору Стеньке Разину прелестные письма орудует… Про аманатов, мурз судит, что взяты на Астрахани…
— Ты, Петр, до поры подьячих тех не пугай… Сойдет время, Митьку того для велю взять в пытошную и допросить с пристрастием… Ваське — батогов!
Подьячий, спешно обуваясь, дрожал.
— Ты што, Мить?
— Довел: тебе батоги, меня пытать.
— Не бойсь, седни же в ночь бежим к казакам.
Дверь отворилась, мелькнул воевода за столом с рукой в перстнях, упертой в бороду… Подьячий Алексеев, тая злую улыбку на желтом лице, деловито шел к столу Приказной, стараясь не глядеть на младших.
11
До времени, как быть золоченому широкопалубному паузку на Волге, она не носила в волнах столь разряженного суденышка, хотя бы мало похожего на атаманское с золотыми из парчи парусами. Большой царский корабль, недавно приведенный к Астрахани из Коломны, казался нищим с белой надписью на смоляных боках «Орел». На нем, на мачтах и реях, серые паруса плотно подобраны, железные пушки по бортам выглядывали ржавыми жерлами, из гребных окошек неуклюже торчали тяжелые лопасти весел. Усатый немец в синем куцем мундире с медными пуговицами по груди до пупа стоял на носу, курил трубку и, сплюнув в Волгу, сказал:
— Ha, jezt wird was. Die Rauber legen sich goldene Kleider an.[278]
Обернулся к палубе, крикнул:
— Гей, пушкар, гляди — пушка!
Разряженная лодка, огибая корабль, проплывала мимо: на гребцах парчовые и голубые бархатные кафтаны, красные шапки в жемчугах, с кистями, чалмами, намотанными поверх шапок. Кто-то поднял голову на высокую корму черного корабля, крикнул, заглушая плеск волн:
— Годи, царский ворон! Мы те под крылье огню дадим.
Посадский и слободской люд, даже жильцы в красных кафтанах и астраханские, из небольших, бояре вышли на берег глядеть на атамана. В толпе ветер перекидывал гул голосов:
— Уезжает атаман!
— Ку-у-ды?
— В Москву! Царь зовет… Царевича повозит — Ляксея… Соскуч-ил царь-от!
— На Дон, сказывают. Пошто в Москву? Народ кинуть надобе.
— В Москву-у! Глянь, с царевичем в обнимку сидит.
— Ой, людие, где ваш зор? То персицка княжна-а…
— Княжна-а?
— И-и-их! Хороша же!
— Ясырка! Что в их? Ни веры нашей, ни говори.
— Пошто вера?.. Сам-от Разин мясо ест в посты.
— Теляти-ну-у!..
— Телятину! Тьфу ты!
Раскатисто набегали волны, поверх гребней своих сине-зеленых сыпали белыми тающими жемчугами, шипели, будто оттачивая булат… Атаман в ярко-красной чуге[279]; из коротких рукавов чуги высунулись узкие, золотистого шелка, рукава. Правая рука с перстнем, обняв за шею княжну, висела, спустившись с худенького плеча. Княжна горбилась под тяжестью руки господина. Разин, склонясь, заглядывал красавице в глаза. Она потупила глаза, спрятала в густые ресницы. Зная, что персиянка разумеет татарское, спрашивал:
— Ярата-син, Зейнеб?[280]
— Ни яратам, ни лубит… — Мотнула красивой головой в цветных шелках, а что тяжело ее тонкой шее под богатырской рукой, сказать не умеет и боится снять руку — горбится все ниже.
Разин сам снял руку, подняв голову, сказал:
— Гей, дид Вологженин! Играй бувальщину.
Подслеповатый бахарь, старик в синем кафтане, с серой бараньей шапке, щипнув струну домры, отозвался:
— Иную, батюшко, лажу сыграть… бояр потешить, что с берега глядят, да и немчин с корабля пущай чует…
— Играй!
Старик, подыгрывая домрой, запел. Ветер кусками швырял его слова то на Волгу, то на берег:
Эй, вы, головы боярскиеВ шапках с жемчугом кичливые!
— Ото, дид, ладно!
Не подумали вы думушку,То с веков не пало на душу,Что шагнет народ в повольицо…
— Дуже!
Скиньте, сбросьте крепость пашеннуСо покосов да со наймищей,Чуй! Не скинете, так чорной людАтамана позовет на вас!Топоры наточит кованы…Точит, точит, ой, уж точит он…Глянь, в боярски хлынет теремы,Со примет, с хором, огонь палой.
— Хе, пошло огню, дид, пошло!..
Не стоять броне ни панцирю,Ни мечу-сабле с кончарамиСупротив народной силушки…
— Дуже, дид!
Гей, крепчай, народ, пались душой!Засекай засеки по лесу…Засекай, секи, секи, секи!..
Вторила домра:
Наберись поболе удали,Пусть же ведают, коль силы есть!Ох, закинут люди чорныеТу налогу воеводину.Позабудется и сказ-указ,Что мужик — лопотье[281] рваное,Что лишь лапотник да пашенник,Что сума он переметная…Киньте ж зор с раскатов башельных:У царя да у боярина,Да у стольника у царсковаИзодрался парчевой кафтан!Побусело яро золото,Скатны жемчуги рассыпались…У попов, чернцов да пископовЗасвербило в глотке посуху.Уж я чую гласы плачущиНа могилах-керстах[282] княжецких!Ой ли, ких по ких княженецки-их…
— Гей, мои крайчие! Чару игрецу хмельного-о! Пей, любимый бахарь мой, сказитель. Ярата-син, Зейнеб?
— Ни лубит Зейнеб! Ни…
— Поднесли игрецу? Дайте же мне добрую чарапуху!
Атаман вслед за певцом выпил ковш вина, утер бороду, усы, огляделся грозно и крикнул:
— Гей, други! Пляшите, бейте в тулумбасы: вишь, матка Волга играть пошла… Мое же сердце плясать хочет!
Волны громоздились, падали, паузок кидало на ширине, как перо в ветер над полями. Заиграли сопельщики; те, что имели бубны, ударили по ним. Кто-то, мотаясь, пьяный, плясал ухая. И в шуме этом нарастал могучий шум Волги… Атаман поднялся во весь рост, незаметно в его руках ребенком вскинулась княжна.