Время крови - Андрей Ветер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Повстречал по дороге сюда. Век не забуду…
– Видели? Чего ж тогда меня пытаете?
– А то, что Степан Аникин в моей башке никак не был Бисерной Бородой… Да теперь что! Теперь эта сволочь для меня первый враг! Мой личный враг и враг революции!
– Чего вдруг?
– Этот сукин сын меня под прицелом держал, – прорычал Тимохин.
– Ну? – не поверил Поликарп. – Да более мирного, чем Борода, тут не сыскать!
– Шамана у меня отобрал!
– Арестованного?
Вместо ответа Больное Сердце поднялся с лавки, доковылял до стола, налил себе из бутылки спирта и выпил ещё четверть стакана.
– Так, товарищ Тимохин, вы просто свалитесь, с дозы-то такой.
– Чушь! Не свалюсь. Я теперь не имею права свалиться. Я теперь жить должен, чтобы смыть позор, кровью смыть… Какая нынче тишина, – тяжело вздохнул Больное Сердце.
Раньше с середины ноября и чуть ли не до конца января вокруг Успенской фактории почти круглые сутки стояло множество нарт с запряжёнными в них оленями. Пекарня в это время работала беспрерывно, а контора обычно бывала до отказа забита Самоедами. Воздух был так сильно надышан, что лампа горела неполным светом.
Но этой зимой мало кто из Самоедов появился на Успенской фактории. Дело было в том, что посещение фактории для семьи тундровиков было своего рода ритуалом. Приехавшие с пушниной Самоеды непременно угощались в конторе мороженой рыбой и чаем с кренделем, маслом и сахаром. Но этот установившийся обычай почему-то не понравился представителям революционной власти, и с прошлого года всякие угощения были отменены. Самоеды, оскорблённые тем, что их не встретили по законам гостеприимства, решили больше не приезжать в Успенскую.
Полное затишье на фактории и послужило толчком к тому, что Тимохин активизировал свою деятельность, принялся разъезжать по стойбищам оленеводов, дабы «организовывать обездоленное и малооленное население», а заодно выявлять «сомнительные элементы», в категорию которых в первую очередь попадали шаманы.
Но сейчас Тимохин, когда спирт раскачал его голову, а тело будто расплавилось после растирания, не желал думать о службе.
– Сейчас бы бабу, – пробормотал он.
– Так вы загляните к Глафире, – душевно отозвался Поликарп, раздувая самовар. – Она давеча заходила сюда, глазами всё зыркала. Кажись, мужика ей заохотилось.
– А ты что ж? – устало шевельнул губами Тимохин.
– Да у меня тут Сидоров с Красновым сидели, – вздохнул Поликарп. – Газету мне читали, не мог я отмахнуться от них.
– Никак почта была?
– Евдокимов привёз целую пачку. Поди целый месяц у нас газет не было…
– Ты, Поликарп, оставь в покое самовар. Я после выпью. Пожалуй, сейчас и впрямь схожу к Глашке, – заключил Тимохин и опустил ноги на пол. – Может, отогреет…
Оба конторских помещения имели двери в жилой дом, в котором до прихода революционной власти жила купеческая семья. Теперь там устроились представители большевистской власти.
Глафира Бочкина обитала на Успенской фактории уже лет пять, никто не знал, каким образом она попала сюда, да никто и не проявлял никогда интереса к её жизни. Женщина она была рослая, плечистая, широколицая. Когда хотела мужика, она сверкала глазами так, что от её взгляда у всякого, на кого она смотрела, будто внутри что-то переворачивалось и тут же вспыхивало неудержимое желание. Глафира считалась местной достопримечательностью.
– Я такую бабу никогда раньше не встречал, – сказал как-то Поликарп. – С разными возился, сиськастые были и с отменными жопами тоже, но с такими глазищами ни одной не было. Глашка как зыркнет, так у меня ялда кочергой встаёт. Просто кобелём себя чувствую неуёмным.
– С энтой кралей, – покрякивал в ответ Сидоров, – уняться никак нельзя. Я, быват, даже пужаюсь её рожи. Улыбнётся, ковырнёт глазами – как шашкой рубанёт. Одно слово – сука.
Половицы скрипнули под босыми ногами Тимохина.
На пороге комнаты, где обитала Глафира, лежал, свернувшись комочком, пожилой усатый красноармеец. Обеими руками он сжимал винтовку, прижав её к себе, как ведьма – метлу.
– Евдокимов! – Тимохин толкнул красноармейца ногой.
Тот пробурчал в ответ нечто невнятное.
– Встань, сволочь, – Тимохин снова пнул ногой. – Посторонись, начальство идёт.
Красноармеец поднял голову и невидящим взором пошарил перед собой.
– Кто здесь?
– Я здесь! Опять дрыхнешь?
– Тимофей Артемьевич? Прошу прощения, задремал на посту.
– На каком посту, болван.
Евдокимов огляделся, зашевелил усами.
– А я думал, что на карауле стою.
– На карауле бы я тебя пристрелил, дурак, за нарушение революционной дисциплины… Поди прочь от двери.
– Так точно! – Евдокимов поспешно отступил вправо.
Тимохин шагнул в комнату Глафиры. От сознания, что через минуту в его руках окажутся пышные груди с торчащими сосками, Тимохин сразу возбудился.
– Кто там? Кого чёрт несёт среди ночи? – послышался сонный женский голос.
– Глаша, это я – Тимофей.
– Тебе вам?
– Промёрз я.
– Так полезайте на печку, мне сейчас недосуг, – заворчала она.
Он не обратил внимания на её слова и подошёл к её кровати. В темноте разглядел её глаза и зубы. Он на ходу стянул с себя подштанники.
– Ступайте, Тимофей Артемьевич, я спать хочу, – хрипло сказала она. – Завтра приходите.
– Я уже пришёл, – из него вырвался хриплый смешок.
Из-под мятой рубашки Тимохина высунулся налитой конец его члена. Тимохин потянул рубаху через голову, сел на кровать и отдёрнул одеяло. Увидев возбуждённое тело мужчины, Глафира улыбнулась.
– Сымай с себя всё, видеть тебя хочу. – Он склонился над её лицом.
– Спиртом от вас разит – страх!
– Согревался я. Скидывай свою рубаху.
– Давайте так. – Она протянула руку и нащупала мужскую твердь.
– Сымай рубаху, – повторил он, – хочу тебя видеть.
– Да что с вами, Тимофей Артемьевич? – Ей быстро передалось его возбуждение.
Он торопливо отшвырнул её ночнушку и жадно припал к раскрытому рту женщины, навалившись на неё всем телом. Глафира податливо развела ноги и предоставила ему своё тепло…
Когда первая волна желания была удовлетворена, Тимохин приложил отяжелевшую голову к груди женщины и затих, наслаждаясь уютной, зыбкой, трепещущей плотью.
«Может, на самом деле только в этом и есть человеческое счастье? Может, ничего человеку не надо, кроме этого? А мы всё рвёмся куда-то, в окопах гниём, на стройках загибаемся. И всё ради какой-то идеи, которую даже и не потрогаешь и голову к ней вот так не приклонишь. Сколько лет боремся, а просвету не видать, как не видать никакой нежности и доброты…»
Тимохин услышал собственные мысли и вздрогнул, испугавшись таких рассуждений. Вздрогнув, он оторвал колючую щёку от пышной женской груди, краем глаза увидел пузатый сосок с дырочкой на конце. Поднявшись на локтях, он нарочито грубо, чтобы отогнать подкравшуюся к сердцу мягкость, раздвинул круглые колени Глафиры.