Парни нашего двора - Анатолий Фёдорович Леднёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Успеваю соскочить, чертыхаясь и проклиная все на свете.
Наконец-то я в нужном поезде, который движется, как мне кажется, черепахой.
— Далеко до Торна? — спрашиваю соседа по купе.
— Сто километров, — отвечает тот. — Но для русских далеко — это тысячи три, — добавляет поляк.
— Что правда, пан, то правда. Бывали в России?
— Вырос там. А потом с Войском Польским вернулся на родину.
— Не тянет обратно?
— Там хорошо, а дома лучше. Мы и здесь сделаем хорошо!
— Ну, а сейчас-то как?
— Своя ноша плеча не ломит, как говорят у вас. Сила за нами, народ. Но есть те, которые пока что осторожничают. Тут ведь жизни клали за свободу Польши. Только кто ее принес? Войско Польское, коммунисты, или Армия Крайова? Народу поразмыслить надо. Да скоро увидят. Я уже всей семьей здесь.
Поляк долго рассказывал, а я слушал и все больше понимал ту обстановку, которая сложилась здесь в конце войны и складывалась сейчас. «Нэпманам» недолго нагуливать пенензы, дни их сочтены.
На каждой станции, сколько бы ни стояли на ней, как с заведенной пластинки, с перрона неслось в окна вагонов:
— Папиросы! Папиросы!
— Лимонад… Лимонад…
— Колбаски…
В Торне выяснилось, что мне надобно ехать в Бромберг, по-польски Быдгощ, поликлиника перебазировалась туда. Еду. И снова неудача. Прибыл я в воскресенье, а нужный мне врач принимает только во вторник и пятницу. Опять ждать. И когда это кончится?
Все же возвращался я в часть удовлетворенным. Всю дорогу обратно никак не мог прогнать с лица усмешку. Когда-то, чтобы попасть из госпиталя в свою бригаду, а с ней на фронт, мне приходилось обманывать врачей всевозможных комиссий. Я доказывал, что здоров, как бык. И мне это сравнительно легко удавалось. А сейчас, когда кончилась война, пришлось уверять врачей — и трудно же это! — что не годен я ни для какой службы. Доктора, даже милые медсестры, делаются по-следовательски строгими, дотошно-пунктуальными, чуть ли не явно подозревают тебя в симуляции.
Справку о ранении берет какой-нибудь ответственный комиссии медик «как бритву обоюдоострую», разглядывает и вопросами засыпает, вроде таких: «где, в каком госпитале находился, какая фамилия у начальника госпиталя или главного врача.
— Санитаров, — говорю, — помню, а начальство меня не замечало…
— Отчего так? — готов обидеться врач, наверное, сам из главных.
— А оттого, — разъясняю, — что слишком много нас было.
Медики понимали мою усмешку, добрели. А мне, право, становилось порой от таких допытываний не по себе. Шутят они или оскорбляют? И как я ни старался уверить себя, что все это смешно, нет-нет и готов был взорваться. Сдерживался, а внутри все клокотало, как в перегретом двигателе. Это, наверное, и помогло. Правый глаз — беда моя и в настоящем и в будущем — при таких дознаниях начинал подергиваться, а сердце так стучать, будто я стометровку только что одолел. Когда невропатолог по коленкам молоточком застучал — комиссии стало ясно, что никуда я не годен. И справку, что я тяжело контуженный, с повреждением мозговых и нервных центров, признали годной и действительной.
Врачи только головами качали. Видно, не один такой, как я, «симулянт» заявлялся к ним.
* * *Я направился в сумерках по улицам Штаргарда в расположение части.
В городе тревожно-тихо. Сквозняки словно выдули гарь и копоть, но ничего не могло скрасить жуткую гримасу разрушенного города. Он кажется пастью доисторического хищника с искореженными зубами.
Какой-то безотчетный страх охватывает, поначалу сзади, а потом с боков и на грудь наваливается. Рука невольно ложится на рукоять пистолета.
Отчего бы такое? Ведь город пуст. Только на вокзале польские переселенцы. Немецкое население Штаргард покинуло, а поляки еще не успели заселить. Да и где селиться? Подвалы — и те пробиты тяжелыми бомбами американцев и завалены.
Взорвать бы, что уцелело, висит словно на ниточке, и на этом фундаменте возвести новый светлый город. Конечно, все здесь со временем так и будет.
Центр города уже расчищен, возведен обелиск павшим. Им почет и покой вне всякой очереди. А живым? Живых еще ждут великие дела.
Сумерки сгущаются. На темно-сером небе зубья-стены все больше походят на чудовищную пасть. Случалось, что дракон начинал лязгать, зубы-стены, наваливаясь одна на другую, хоронили проезжую часть и тех, кто шел по ней. Случалось это, но не случайно. Штаргард, словно огромный карточный домик, рушился, когда через его развалины проходили взвод, рота, а то и батальон наших солдат или польских.
Гарнизон поднимался по тревоге; откапывали людей и одновременно прочесывали руины. Вылавливали и фашистов, их пряталось еще немало, а больше польских национал-террористов из Армии Крайовой.
— На одного человека стену валить, конечно, не будут, — успокаивал я себя, но все же держался середины улицы и руки с пистолета не снимал. Чем черт не шутит?
Здесь в Штаргарде мы как-то под дубком у ограды городского кладбища в «подкидного» дулись. А неподалеку польские саперы бродили по полю, отыскивала что-то, собирали в кучу. Глядя на них, Сергей Скалов предложил вдруг:.
— Пойдемте-ка отсюда. От греха подальше.
— Сиди уж, боишься в «дураках» остаться? — упрекнул его Виктор Скворцов. Сергей и ответить не успел — грохнул взрыв и завизжали осколки. Канавка тут была, бричка в дождь колесом проторила, так Скворцов пытался в нее втиснуться, а Скалов за кладбищенский забор сиганул, я — за дубок, в руку толщиной, укрылся. Смех.
Когда отпели осколки, вскочил Скалов — да к полякам, не успел я за ним. Троих наземь сбил Сергей, те даже защищаться не стали. Еле удержал я от драки подоспевших танкистов.
— Чуяло мое сердце. Вот чуть было и не остались в дураках, — сказал Сергей Виктору, потирая ушибленный кулак.
Оказывается, польские саперы очищали местность от уцелевших мин, неразорвавшихся снарядов, гранат. Собрали их в кучу. Одна граната возьми и сработай в руке молодого сапера, он от страха, что ли, метнул ее, да не в ту сторону.