Музей заброшенных секретов - Оксана Забужко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, сигарету лучше все-таки потушить, а то что-то в голове все поплыло…
Я его после этого спросила про Катруську — а как у нее дела в школе, следит ли он?.. Вадим решил, что это я так сменила тему, и начал довольно рассказывать, как недавно подвозил ее вместе с подружками после школы. Неплохая картинка для извращенного воображения: такой крупноформатный, хорошо отмассированный, туго налитый в затылке, и во всех других местах, Гумберт Гумберт в своем «лендкрузере», среди целой клумбы нежно-душистых Лолит — в этом возрасте девочки пахнут еще почти так же божественно, как младенцы, ванилью или чем-то похожим… Вот бы узнать, случается ли отцам испытывать эрекцию при виде своих подрастающих дочек? Ага, кто же признается… Вадим считал (а когда Вадим что-то считает, значит, так оно и есть!), что учеба Катруське дается легко, — если б постаралась, могла стать и отличницей, хотя (считает он) это не главное. Ну конечно. А телевизор она не смотрит? Вадим все еще не въезжал, к чему это я. Ну как — вот представь себе, будет Катруся смотреть этот конкурс на лучшую телезрительницу, девочке, знаешь, это нужно, особенно в таком возрасте — иметь перед глазами общепринятый стандарт женской красоты, чтоб на него равняться, — а потом где-нибудь классе в восьмом захочет и сама послать фото на конкурс…
«Ну ты же ее предупредишь?» — усмехнулся Вадим с такой чарующей непосредственностью взрослого к ребенку, что я ошизела — ошизела, и даже поверила, что он действительно может нравиться женщинам, даже такой женщине, как Влада: улыбка была абсолютно чистосердечная, хорошая, он не прикидывался и не лукавил со мной — он действительно не видел Проблему-Которую-Следует-Решить. А раз Вадим ее не видит, значит, ее там и нет.
И я уже не стала его спрашивать, а кто же предупредит всех других Катрусек этой страны — тех, которые не ходят в школу British Council и для которых телевизор — единственное окно в мир? И даже не сказала ему, что ушла со своего канала, — зачем? Тема СМИ явно Вадима сейчас не печет, грядущее выборное цунами означает для него что-то иное, чем для нас, простых смертных, — что-то твердое и ощутимое, какое-то грандиозное перегруппирование денежных масс в направлении, о котором я могу разве что догадываться… Но не хочу. Во всяком случае, у меня нет сомнений, что и здесь все у него получится: Вадим не из тех, кто привык проигрывать. Вот только с Владой у него вышел облом. Вырвалась от него Влада.
Может, она как раз и хотела от него вырваться — только не знала, как?.. Может, у нее тоже было какое-нибудь свое утро с мокрыми крышами за окном, — когда, с трудом выбравшись из постели с надвинутым тебе на голову, как мешок, новым днем, понимаешь, что твоя жизнь загналась куда-то не туда — что это уже не твоя трасса, и нужно срочно выворачивать переднее колесо мотоцикла, цоб-цабе), наддай назад?.. Только это очень трудно сделать на такой большой скорости, на которой она жила. На такой — разогнанной до пролетающего перед глазами пейзажа…
Да хотела, конечно же, хотела! — гордая моя девочка, звенящая, словно насаженная на стальную пружинку: гордые люди, привыкшие сами быть опорой для других, так плохо умеют подавать сигналы «SOS», что даже когда они звонят тебе во втором часу ночи и жалуются на бессонницу, на беспричинный страх: засну и умру, — ты не слышишь сигнала… И даже когда видишь, пять часов кряду просидев под надзором ее бойфренда, словно специально приставленного ни на минуту не оставлять вас наедине, хоть мочевой пузырь у него лопни, что что-то не в порядке, и не так уж и хорошо, как еще недавно казалось, — ты все равно не допускаешь мысли, что сияние влюбленности, еще недавно излучаемое этой парой, могло оказаться всего-навсего болотным огоньком, который заводит доверчивого путешественника в трясину, — не допускаешь, потому что в глубине души знаешь, что такое предположение было бы оскорбительным для твоей гордой подруги: потому что она сама, сцепив зубы, целый год должна была вести с собой какую-то немыслимо изматывающую, отбирающую все силы войну, прежде чем признаться себе в этом — в своем поражении.
Сейчас у меня нет ни малейшего сомнения, что так оно и было.
Сейчас — после сегодняшнего Вадима, который ту страницу своей жизни («она была лучшее, что было у меня в жизни», сказал ведь еще над Владиным гробом, — если бы я умерла, Р. мог бы то же сказать над моим!) уже героически перелистнул и вернулся к себе — к такому, каким он был ДО Влады, «Д. В.», потому что такие люди не меняются, и никакой новый опыт ничего в них не переворачивает, — теперь все мелкие эпизоды, некогда царапавшие внимание диссонансом случайных заноз, задним числом выстраиваются у меня в стройный ряд. Одна вещь была у Вадима с Владой все же общая, и на ней-то Владу — как шуруп на резьбе — похоже, и заклинило, зацепило: в них обоих жил и двигал ими сквозь жизнь — страх поражения.
Как прекрасно, оказывается, алкоголь проясняет мысли!..
Именно из-за этого страха она, десятью годами раньше, разорвала брак с Катрусиным отцом (который в конечном счете ничего лучшего не придумал сделать со своей жизнью, кроме как эмигрировать в Австралию, где, по двум различным версиям, то ли работал сторожем, то ли присматривал за кенгуру, хотя непонятно, зачем в Австралии за ними присматривать?). Именно этот страх вздымал ей волосы дыбом, когда осенью 1990-го мы с ней курили одну сигарету на двоих в скверике на Золотоворотской — вот здесь же, через дорогу, где теперь казино (и с тех пор меня и водит магнитом вокруг этого места вот уже четырнадцать лет!), — и горячий ветер тектонических разломов гнал мимо нас самопальные, тогда еще отпечатанные на ротапринтах листовки, и горький кофе из оббитых чашечек обжигал нёбо, «у нас не было молодости, Дарина», — была, Владуся, была, вот это она и была, наша молодость — и молодость страны, которая тогда рождалась на свет из прибывающего гула Майдана, из серафических лиц мальчиков с белыми повязками голодающих, которым еще никто тогда не додумался платить за готовность умереть, и они на самом деле были готовы умереть, а кто до сих пор не умер, тем хуже для него… Был у моей Влады этот страх, еще как был, пусть глубоко запрятанный, — генетический, от матери унаследованный, от Нины Устимовны… А может, и еще поглубже — от тех ее деда с бабкой, комсомольцев, которые в тридцать третьем сбежали в город и стали рабфаковцами, сумев не помереть вместе со своими односельчанами — и еще неизвестно, чем за это заплатив… Из-за этого-то страха, не оставляющего ей, в ее собственных глазах и в глазах завистливого окружения, права на ошибку, она и застряла с Вадимом так опасно надолго — на той фазе, когда уже переворачиваешь свои дни тяжело, как мокрую землю лопатой, потому что на место погасшей любви или того, что ею казалось, приходит пустота, — а в пустоту всегда и неминуемо, как черная вода, натекает смерть: боюсь спать, засну — и умру…
О черт, вспомнила! Она же мне и рассказывала, где-то летом, еще перед нашим интервью, свой сон — подробно рассказывала, сон был про Вадима, но я запомнила оттуда только один образ (чужие сны вообще не очень-то запоминаются, как и рассказанные фильмы, которые ты не видел сам), — куда-то Вадим ее приводил, на какой-то холм, серый, как поверхность Луны, холм начинал проваливаться у нее под ногами, осыпаться, и она видела, что это насыпь сухого цемента, — действительно, что может быть мертвее?.. Кажется, там даже вороны были — черные, жирные, лоснящиеся… Мне бы тогда и сказать ей — Владуха, родная, беги, рви когти что есть мочи — как и десять лет назад, по тому же рисунку, тому же головоломному орнаменту: ты ведь можешь, ты так уже делала и знаешь, когда нужно прибегнуть к такой хирургии, — и хрен с ним, с этим мужчиной, с его, то бишь твоим пентхаузом — в застекленных плывущих облаках, зеркальных поверхностях и белых кожаных пуфах: красота, воистину, неземная, с вечным видом на небо, хоть продавай билеты и води посетителей, этот дизайн тебе удался, но хрен с ним, оторви от сердца и беги без оглядки, потому что этот мужчина, у которого одна жена уже подозрительно отъехала куда-то в направлении дурки, явно опасен, есть такие мужчины — спресованные внутри до непробиваемого самодовольства, которое мы ошибочно принимаем за силу, — и они делают мертвым все, чего коснутся, даже секс. Такие мужчины любят власть, и она легко дается им в руки, потому что, когда кто-нибудь прет вперед с такой непробиваемой самоуверенностью, очень трудно не поверить, что этот человек познал истину и, если будешь слушаться, уделит от нее и тебе, — трудно поверить, что такой мощный панцирь не несет с собой ни фига, кроме себя самого… Но это я теперь такая умная, а тогда я еще ничего этого не знала — это было еще до моего знакомства с Р., и я была глупа и наивна, как пучок петрушки. Дарочка — дурочка-дырочка.
Почему слово «смерть» у нас женского рода, откуда такая несуразица? Смерть должна быть мужчиной; во всяком случае, смерть женщины. У германских народов, кажется, так и есть, а они в мистике посильнее нас будут. «Я ее убил» — это ведь даже звучит лучше, убедительнее, чем «я его убила». Не допускает облегченных толкований: я его убила своей прической, я его убила одной фразой — мужчины так не говорят. Или: я его убила своим молчаливым презрением — смех, да и только. Клал он на твое презрение, если вообще его заметил, — а что он вообще заметил?..