Новый Мир ( № 12 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В. Хазан. Одиссея капитана Боевского. Русский моряк в Земле обетованной. М., Дом еврейской книги, 2007, 424 стр.
Сравнение судьбы человека с авантюрным романом давно превратилось в клише. Однако знакомство с биографией Глеба Боклевского возвращает избитой метафоре первоначальный смысл. Его жизнь до такой степени представляет собой готовый сюжет для приключенческой прозы, что удивительно, как до сих пор никто из романистов этим подарком не воспользовался. Дело здесь, видимо, в том объеме предварительных разысканий, который был необходим для восстановления всех деталей и поворотов пути русского дворянина, ставшего одним из “пионеров строительства еврейского морского флота и промышленного лова рыбы” (из некролога).
Мозаику судьбы Боклевского собрал в единое целое израильский историк литературы Владимир Хазан. Глеб родился в Полтаве, дед его, Петр Боклевский, был известным художником, графиком и книжным иллюстратором. Боклевский-внук рос в еврейском окружении и даже участвовал во внутриеврейских идеологических спорах с позиций социалиста и антисиониста. Революция положила конец социалистическим иллюзиям, и в Гражданской войне Боклевский участвовал как солдат Добровольческой армии. Эвакуировавшись вместе с остатками белых частей, он в 1920 году оказался в Палестине (существует несколько не слишком достоверных версий того, как именно это произошло) и, не переходя из православия в иудаизм, сменил имя и фамилию, превратившись в Арье Боевского. Бывший моряк, Боевский промышлял рыбной ловлей, а в промежутках пиратствовал, взимая “дань” с арабских контрабандистов, переправлявших гашиш из Сирии или Ливана в Палестину. Через некоторое время он сблизился с правыми сионистами, в том числе с их лидером В. Жаботинским, и стал инструктором по морской подготовке и вопросам обороны в Бейтаре. В дни учиненного арабами в 1929 году еврейского погрома он ворвался в одну из мечетей с бутылкой в руке и разогнал молящихся. Англичане арестовали было “террориста”, но, удостоверившись, что в бутылке была не зажигательная смесь, а водка, отпустили. Последнее десятилетие жизни Боевского (он умер в 1942 году в Иерусалиме) связано с созданием израильского флота: он основал морской колледж “Звулун”, строил тель-авивский порт, принимал участие в учреждении в Италии еврейской морской школы.
Всю жизнь он писал стихи, но не помышлял об их публикации. Помещенные В. Хазаном в приложении к книге, они позволяют утверждать, что, стань Боевский профессиональным литератором, он не затерялся бы среди эмигрантских стихотворцев. Впрочем, и на особый успех рассчитывать ему едва ли приходилось, слишком уж резко контрастируют его стихи — конкретные, сюжетные, с ярко выраженным эпическим началом, часто ориентированные на Маяковского — с расхожей эмигрантской поэтикой. Два путевых очерка Боевского были напечатаны в парижских “Последних новостях”, причем редактор газеты П. Милюков, по воспоминаниям другого соратника Жаботинского, И. Гальперина, высоко оценил стилистическое мастерство Боевского-очеркиста, его ум и чувство юмора. Эти очерки также републикованы в книге В. Хазана, и можно лишь присоединиться к его сетованиям на то, что русско-еврейский моряк из присущего ему упрямства отказался от предложения Милюкова о сотрудничестве.
В. А. Судейкина. Дневник. Петроград, Крым, Тифлис: 1917 — 1919. Подготовка текста, вступительная статья, комментарии И. А. Меньшовой. М., “Русский путь”; “Книжница”, 2006, 672 стр.
Основную часть дневника Веры Судейкиной, актрисы немого кино, жены художника Сергея Судейкина, впоследствии — спутницы Стравинского, составляют крымские главы. Петроград и Тифлис занимают намного меньше места, а жаль: время пребывания Судейкиных в Тифлисе пришлось на период культурного расцвета города, и они сразу по приезде, весной 1919 года, оказались в центре причудливой жизни русско-грузинской богемы. Да и дошедшие до нас фрагменты позволяют сделать вывод, что тифлисский дневник был насыщен литературными и художественными подробностями. Увы, Судейкины прожили в Тифлисе больше полугода, тогда как относительно полно сохранились лишь записи за май 1919-го. В конце года художник с женой перебрались в Баку, но бакинский дневник либо не сохранился, либо не существовал вовсе.
Впрочем, и дошедшая до нас крымская часть дневника представляет исключительный интерес. Судейкина, казалось бы, и из дому особо не выходит, мир ее в эти годы откровенно “мужецентричен”, при этом дневник непонятным образом оказывается невероятно густонаселен (именной указатель к нему составляет 30 страниц мелким шрифтом). Особое его значение — в деталях из жизни персонажей фона, литераторов и художников третьего и далее рядов, которым выпало оказаться в Крыму одновременно с Судейкиными, — здесь и легендарная Паллада Богданова-Бельская (в описываемый период — Дерюжинская), и Сергей Маковский, и Александр Рославлев, и Савелий Сорин, и Иван Билибин. В эпизодах заняты Набоковы, Сергей Булгаков, Макс Волошин.
Другой интерес дневника — в запечатленных на его страницах сплетнях, слухах, общих настроениях, репутациях. Причем важно, что Судейкина фиксирует всю эту пыльцу эпохи не как внешний наблюдатель, а как человек своей среды. То есть диапазон чтения, вкусы, предрассудки, нравы судейкинского круга представлены в дневнике в “первозданном” виде, без всякой рефлексии. И нельзя не отметить, что нравы эти оказываются более консервативными и церемонными, нежели ждешь от интимного друга Кузмина и бывшего мужа Ольги Глебовой, да еще в апокалиптическом 1918 году. Вот лишь один эпизод: Паллада Дерюжинская собирается пойти с Судейкиными в концерт, на что Судейкин отвечает: “Пока Вы не перемените Вашего образа жизни, я не могу, чтобы Вы появлялись с нами в общественных местах!” “Униженная и оскорбленная” Паллада уходит в слезах, зашедший к Судейкиным Сорин, выслушав эту историю, говорит: “Вы просто бы сказали ей: Вы скомпрометируете мою жену, если появитесь с ней в обществе”, а автор дневника комментирует: “Мне жаль ее было — но на самом деле нельзя же было бы показаться в концерте с Палладой!”
Вера Судейкина не слишком проявлена в дневнике как самостоятельная личность, ее суждения и образ мыслей кажутся простым отражением мнений и убеждений ее мужа (как, например, в случае нескрываемой юдофобии обоих супругов). При всем том дневник доказывает наличие у нее отчетливого литературного таланта — толстый том прочитывается легко, мизансцены выписаны ярко и художественно убедительно, а действующие лица, включая вполне эпизодических, получились индивидуализированными и запоминающимися.
Особо следует отметить уровень подготовки сложнейшего (в первую очередь из-за обилия малоизвестных персонажей) текста и фундаментальный, более чем двухсотстраничный, комментарий.
З. А. Шаховская. Таков мой век. Перевод с французского. М., “Русский путь”, 2006, 672 стр.
Это очень французская книга, замечательный образчик мемуаров постпрустовской эпохи — с повышенным вниманием к миру детской памяти, с ощущением самоценности вещных деталей, с любовно выписанными мелкими душевными движениями. Собственно, она и написана была по-французски, и издана впервые в Париже, в четырех томах, на языке оригинала, 40 лет назад, а теперь печатается на родине автора в переводе.
Но даже в переводе понятно, какая это хорошая проза. Вот разве что избыточно подробная. Мы привыкли, что мемуарист чертит пунктир, Шаховская же уверенно проводит прямую линию — на несколько сот страниц. К тому же знаменитые современники здесь если и появляются, то лишь гостями, на минутку, словно бы случайно — заглянут на огонек, поболтают с хозяевами и спешат откланяться, дабы не показаться невежами. Великим отведены другие уровни многоэтажной мемуарной постройки Шаховской — “Отражения” и “В поисках Набокова”, а здесь автор самим названием предупреждает, что будет рассказывать прежде всего о своей жизни.
Жизнь эта, впрочем, вместила в себя и беженский опыт, и два с половиной года, проведенные с мужем в бельгийском Конго, и оккупированный Париж, и растерянность послевоенной Европы, понимающей, что она никогда уже не вернет себе прежней безмятежности. Несмотря на “прустовскую” аранжировку, о которой шла речь выше, во взгляде Шаховской меньше всего самолюбования. Это пристальный взгляд свидетеля истории, русского европейца, оценивающего пережитое с точки зрения носителя гуманистического сознания — но без сентиментальности и наивности.
Жаль, что повествование доведено только до 1950 года, так что “за кадром” остался период редакторства Шаховской в легендарной “Русской мысли” (1968 — 1978). Можно представить, как интересны были бы ее воспоминания об этих годах.