Окнами на Сретенку - Лора Беленкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снаружи кое-что можно было рассмотреть, все-таки лежал снег. Но мы не представляли себе, куда идти. Мы молча топали через снег и слякоть, цепляясь за проволоку, попадая в какие-то ямки; мы близко подошли к железной дороге, наткнулись на забор и никак не могли найти ровную дорогу или тропинку — всюду среди деревьев вставали заборы, какие-то колья. Тогда мы повернули назад, к шоссе. Когда мы вышли на него, начало скупо и невесело светать — небо опять все заволоклось тучами. Еще на подходе к шоссе нам показалось, что там какое-то непрерывное движение. Это были не машины. Голосов тоже не было слышно. Изредка — скрип, тихий лязг и топот. Топот многих ног. И мы увидели, что по обочине шоссе в сторону Москвы тянется вереница людей. Все тащили за собой санки, а на санках сидели закутанные в платки ребятишки и лежал наспех собранный домашний скарб: самовары, чайники, горшки, мешки, в которые второпях засунули что под руку попалось; на одних саночках лежала на боку швейная машина. Это были беженцы! Они шли молча, сгорбившись, все новые обгоняли нас. В их лицах было не горе, не страх, а тихое, пустое отчаяние. В основном это были женщины, изредка попадались и старики. «Откуда вы?» — спрашивали мы у них. «Из деревни под Вязьмой… Из Бородина». Последние, кого мы спросили, были из-под Можайска. Это было уже совсем страшно.
Потрясенные, мы с Таней сели на Кутузовской заставе в пустой троллейбус. Мы были единственными пассажирами. Протянули кондукторше деньги за проезд, но она отстранила наши руки: «Вы что, билеты брать! Так поедете, бесплатно…» Мы с Таней переглянулись: «А что — случилось что-нибудь?» — «Да вы откуда взялись такие — не знаете? Паника! Вчера в Москве была паника. Людей вон на улице никого нет, удрапали все!» Нам страшно было расспрашивать ее дальше. Таня сошла у Манежа, и мы сговорились с ней к трем часам подойти к институту и признаться, что мы убежали, — пусть нас снова отправят. Как-никак, мы чувствовали себя дезертирами. Слава богу, мама была дома. Она сказала, что приходили из Станкоимпорта, предлагали эвакуироваться. Мама отказалась: меня не было дома, да и папа, если вдруг вернется, придет к запертой двери и не будет знать, где мы… Нашей соседки Марьи Васильевны уже не было в Москве, она еще раньше выехала с частью Наркомвнешторга в Куйбышев. Из разговоров с Нотой и с людьми в очереди за хлебом я узнала некоторые подробности о том, что произошло в Москве 16 октября. Немцы подступали все ближе к городу, и среди населения началась паника. Все ринулись на вокзалы, а поездов было совсем мало, и люди лезли на крыши товарных вагонов, влезали в паровозы: говорили, что видели в конце одной платформы известного опереточного певца Я., плачущего, в обнимку с каким-то шкафчиком. Узнав о положении на вокзалах, масса людей бросилась вон из города пешком по шоссе, ведущим на восток; прихватывали из домов что попало; говорили, что к вечеру на этих дорогах валялись брошенные патефоны, чемоданы, даже пальто. Комиссионные магазины ломились от вещей: тем, кто торопился бежать из города, нужны были деньги, чтобы где-то потом устроиться и прокормиться, а предметы роскоши были ни к чему. Многие из тех, кто остался, сожгли свои комсомольские билеты и прочие документы. Слухи ходили в тот день самые страшные — будто немец уже вступил в Москву, будто правительство уже несколько дней как уехало за Урал…
В условленное время мы с Таней Радзевич подошли к институту. Толкнули дверь — внутри пустынно. Только в углу вестибюля ярко пылал огонь в старинной печи, а перед ней на корточках сидел старик и подкладывал туда все новые пачки бумаг, которые он брал из валявшихся вокруг мешков. Мы подошли к нему. «Вы чего? Вам кого? Тут никого нет, не ходите наверх, — пробурчал он. — Я один тут остался. Все вчера выкувырывались. Весь ваш институт. И студентки, и учителя ихние. В Ташкент, что ли, уехали». — «А как же мы, первый курс? Все на трудфронте и ничего не знают». — «Ну уж про то не ведаю. Институт закрыт, нет его, понятно? Мне вон велели, я жгу документы все. Чтоб немцу не достались».
И начались мрачные дни неопределенности. Где Билльчик? В течение сентября изредка приходили от него открытки; номера полевых почт несколько раз менялись, видно, их перебрасывали с места на место. Подробностей о себе он не писал, были почти одни вопросы: о мамином здоровье и моей учебе в институте — и просьбы прислать папиросы, теплые носки… Мы отправили ему несколько посылок, последнюю он почему-то не получил. Он сообщил, что служит теперь в транспортной роте и имеет дело с лошадьми, что лошадей он полюбил, но работа трудная. После этого мы ничего от него не получали. Иногда я даже молилась за него своему богу, хотя всегда считала позорным просить что-либо у богов, моя религия была вообще-то религией радости и благодарности, а не страха и попрошайничества, да и что было проку просить в такую-то пору. Я аккуратно заводила папины любимые наручные часы, с которыми он не расставался много лет, считала, что, пока они идут, и с ним ничего не случится…
Москву после паники не бомбили — наверное, оттого что погода была нелетная, но народ придумал, будто фашисты сбрасывают листовки с текстом: «Дорогой товарищ Сталин, мы Москву бомбить не станем, полетим мы за Урал и посмотрим, кто удрал».
В самом начале ноября я опять очутилась в Кунцеве. К нам зашел сын той Анастасии Павловны, у которой мама купила пианино, и записал меня в список: домоуправление отправляло всех молодых жильцов, не занятых на работе, на трудфронт рыть траншеи. И вот наша группа, человек пятьдесят, отправилась, уже не поездом, а пешком, по Можайскому шоссе в Кунцево. Беженцев больше не было. Мы шли и пели «Идет война народная», а по небу навстречу нам неслись под белой пеленой серые клочья туч. Мы прошли мимо того барака, из которого я бежала, и я увидела рядом с ним совершенно разрушенный бомбой дом, в котором, к счастью, в ту ночь, видимо, никого не было. А ведь могло быть так, что нас бы поместили там. И не было бы уже меня…
На этот раз мы расположились в четырехэтажном кирпичном корпусе, где все квартиры почему-то были пустые. Днем мы рыли траншеи, но копать было очень трудно, намокшая глина была тяжелая. А ночью было очень холодно, галоши мои прохудились, и сушить ноги было негде. Меня очень трогательно согревала одна молодая женщина из нашего дома: она укрывала меня своим пальто и приглашала придвинуться к ней вплотную. А на третий день, после работы, она сказала: «Поезжай-ка ты домой, голубушка. Маленькая ты, худенькая, и сапог у тебя нет, ноги мокнут. Мы никому не скажем, а я с Володькой буду твою норму выполнять, у меня ведь руки рабочие. Я договорюсь с начальником — дадим тебе справку, и поедешь автобусом вместе с Валькой Лебедевой» (у Вальки была температура). И я вернулась к маме. Ту добрую женщину я почему-то никогда не встречала больше.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});