Телефонная книжка - Евгений Шварц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кобзаревский Павел Семенович. И тут же приписано — Михаил Семенович. Как его зовут по — настоящему, не знаю. В союзе нашем не так много людей, знаешь всех в лицо. Но некоторых без фамилии, некоторых — без имени. Долго я с Кобзаревским только здоровался, а потом, когда поселился и он в Комарове, узнал его ближе. Существо, скроенное нескладно, но крайне жизнеспособное. В семье вечно у него горести. Иной раз совсем худо, но он не сдается. Однажды, увидя меня на Привокзальной улице, соскочил он с велосипеда, на котором ездил тоже нескладно. Привязывал к раме свою собаку непонятной породы и крутил педали, не оглядываясь, а та мчалась, высунув язык, за машиной, казалось, что ошейник вот — вот ей перережет глотку. Соскочил он с велосипеда и сообщил с глубоким возмущением: «Наш Берлянд! Красив! Сказал, ну его к черту, что жена моя безнадежна. Поверю я ему! Как же так! Еще чего!» Ему так не хотелось верить в самую возможность подобной обиды, что жена его и в самом деле поправилась. Через год или два помешалась его теща или что‑то еще в этом роде стряслось над его кудлатой головой. Но и с этим он справился как‑то прямыми жалобами и возмущением. Незаметно перестроил он сторожку во дворе дачи, арендованной Брауном, так что превратилась она в настоящую дачу приличного размера. А литературные дела свои уладил, укрепившись в должности некоего полпреда Белорусского союза писателей в Ленинграде. И сам переводит, и издание сборников — на нем, и белорусские писатели, приезжая, останавливаются у него. Один из таковых, полный и солидный, крепко обхватив меня за шею, спросил: «Признавайся, есть черт или нет!» Это был известный партизан, ныне писатель, иногда запивающий. И Кобзаревский возле него был до того пьян, что казалось, над кудлатой его головой, словно нимб, не рассеиваясь, стоит запах перегара.
6 ноябряНо он себя вел вполне жизнеспособно. Только улыбался непривычно широко и несколько застенчиво. В последние год — два он окончательно перестал стричься. Волосы, полуседые уже, шапкой стоят над головой. Лыжный костюм, ночные туфли на босу ногу, дачники оглядываются, а сторожилы ничего, привыкли. Собачка его пропала. Кобзаревский взял спаниеля и этому псу, не в пример первому, беспородному, предоставил полную свободу. И попал пес под машину, и ампутировали ему заднюю ногу. Но пес длинношерстный, с болтающимися ушами, черно — белый, жизнеспособный, бегает легко по чужим дворам на оставшихся трех — ведь потерял он, в конце концов, такую короткую ногу. Кобзаревский при встрече редко ограничится поклоном. Тряхнув кудлатой головой, скажет он: «Евгению Львовичу!» И пожмет руку. И расспросит о новостях, и сам расскажет что‑нибудь о Белоруссии. Точнее, о той ее части, что входит в Союз писателей Белоруссии. В президиум союза. Тебя выслушивает крайне внимательно. Все заставляет повторять дважды. Словно недослышав. Только и раздается: «А? А?» Часто вставляет белорусские словечки и целые фразы. Зная его жизнеспособность, переходящую границы — я с осторожностью отношусь к добродушию, которым дышит его речь. Ему не нравится, что сад у меня в порядке. Точнее, хочется, чтобы сад был у него. И тоже в порядке. Он сказал сторожу, пьянице Алексею Гавриловичу, что я зарабатываю тысячу рублей в день. Вон какие подозрения бродят в его ревнивой, воспаленной от избытка жизнеспособности, нескладной башке. А пьяный добродушнейший монтер, по прозвищу Елка — Палка, чистая душа, начал было рассказывать, как поспорил из‑за меня с Кобзаревским, который говорит…Но я не позволил ему продолжать. Не желая огорчаться. Вот тебе и «Евгению Львовичу». Но тем не менее мы встречаемся и обмениваемся приветствиями. Чего там. Мало ли что. Пусть живет.
7 ноябряЕсть среди членов союза, много лет привычных и знакомых, настоящие сумасшедшие. В моей телефонной книжке на букву К таковым является Канторович Анатолий Всеволодович, пишущий под псевдонимом Танк[1] журналист. Между припадками безумия он совершенно нормален. Разве что уж слишком вежлив. Лицо несколько рассеянное и озабоченное, чуть как бы потертое временем. И волосы пообтерлись с годами. Самое пугающее во всей фигуре — это полная обыденность и прозаичность, когда знаешь, что от времени до времени увозят его в сумасшедший дом. И еще удивительно, что он, небогатый, немолодой, робкий, пользуется успехом у женщин. Это обнаружилось, когда жил он в Доме творчества в Комарове и они ездили к нему. И он с нарочитой своей вежливостью целовал руку очередной гостье, низко склонившись, и уводил в свою комнату. Что их привлекало? Страх одиночества? Непривычная вежливость, с которой он обращался с ними? Или в самом его безумии скрывалось нечто прельстительное для женщин. Кто его разберет. Во всяком случае, раз в полгода примерно увозят его в психиатрическую лечебницу. В чем заключаются припадки, не смею сказать. Однажды, впрочем, много лет назад, в Крыму покушался он на самоубийство, пробовал перерезать себе горло. Слышишь ты, что его увезли, — без удивления. И так же спокойно — о, сила привычки! — замечаешь в городе его прозаическую, обыденную фигуру и читаешь его крайне нормальные статьи, за подписью Танк. Вот и верь наружности. Вот и попробуй угадай, что скрывается в глубинах и трясинах любого твоего соседа по общему собранию.
8 ноябряПерехожу на букву «Л». На букву «К» остались только Кальма — о ней буду говорить, если дойду до московских телефонов, записанных отдельно в книжечке, что беру я с собой, когда еду в командировку. Остались еще Крыжановские: Олег и Нина Владимировна, слишком близко ставшие ко мне, чтобы о них можно было рассказать. **
Остался Кратт, не могу заставить себя говорить о нем. Миша Козаков такой старый знакомый, что и смерть не уводит его из поля зрения. А Кратт словно весь в черных драпировках, что никак не идет к нему живому и сбивает с толку. Осталось на «К» и несколько фамилий, о которых я никак не могу вспомнить — почему они записаны и кому принадлежат.
Л
Начинается список на «Л» с Анечки Лепорской. [0] Познакомился я с ней в 28 году. Тоже — из самых близких людей и поэтому из самых трудных для описания. А не описывать обидно: уж очень характер любопытный. Она из Пскова, где родилась и выросла в среде, полярной той, где пришлось ей жить в дальнейшем. Отец ее был ректором семинарии, а учителем в Академии художеств — Казимир Малевич[1], основатель школы супрематистов. Человек с признаками гениальности, поляк, воспитавшийся на французском искусстве и восставший против своих учителей, — вот куда попала Анечка из строгой русской священнической семьи. Из Пскова почти что в Латинский квартал. Впрочем, был этот квартал уже деформирован. Малевич обосновался почему‑то сначала в Витебске. К годовщинам, первым годовщинам, Октября добывал Малевич и его ученики вагон, теплушку, на которой укрепляли огромный белый квадрат с черным посредине, герб школы или марку школы, и ехали показывать новые работы в
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});