Легкая рука - Роман Подольный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не путаю. Император бессилен теперь что-нибудь сделать. Маятник его судьбы качнулся не в ту сторону. Вы сильнее императора. Но могущественнее вы не одного лишь Наполеона. И герцог Веллингтон, и прусский король, и русский царь, и император Австрии — все они значат на весах истории меньше, чем вы, мсье Куртене. О, не обижайтесь и не думайте, что я шучу, дорогой Гюи. Позволю себе просить вас кое-что припомнить. Что вы делали 14 июля 1789 года?
— 14 июля? Я же был тогда совсем мальчишкой, сударь. А все-таки первым выломал камень из мостовой, когда мы пошли на Бастилию. Первым! И горжусь этим. Если же вы роялист и решили поиздеваться над сержантом старой гвардии…
Старик словно не заметил угрозы, прозвучавшей в голосе собеседника.
— Вот видите, мсье Куртене. Совсем мальчишкой были, а первым подняли камень! И Бастилия пала.
— Пала, — прошептал сержант.
— А кто повел свою секцию к Конвенту, когда решалось, якобинцы победят жирондистов или жирондисты якобинцев?
Вот тут Гюи стало по-настоящему страшно.
— Да! — крикнул он. — Но я пальцем не пошевелил, чтобы защитить Робеспьера в термидоре. Так и сказал тетке, у которой жил, что казни надоели, пусть теперь Неподкупный сам выкручивается.
— Вот видите. А без вас он выкрутиться и не смог. Вам надоела его политика — и Робеспьера не стало. А помните, как вы приветствовали генерала Бонапарта после возвращения из Египта! То, чего вы хотели, хотели все. То, что вы делали, делали все.
— Да. Но… значит, если я сейчас хочу, чтобы победил император, так он и победит? — с надеждой спросил Гюи.
— Если только вы действительно этого хотите. — Старик встал. — Но прошу вас, подумайте как следует. Потому что другие люди, средние люди, простые люди поступят так, как вы. А после вашей смерти они будут поступать, как ваши сыновья, внуки и внуки ваших внуков. Помните это и решайте.
— Но вы сказали, что маятник Наполеоновой судьбы уже качнулся не в ту сторону?
— Ах, мсье, этот маятник вы, именно вы, можете одним движением пальца остановить и направить в зенит. Все в вашей воле.
Он встал, зябко поежился, плотней завернулся в свой плащ и ушел в темноту.
А Гюи стал вспоминать свою жизнь. Господи, старик был прав. Куртене стоял за смерть короля — и того казнили, пошел добровольцем в армию — и враги побежали во все стороны. Покойная Жермена признала себя его невестой, но непременно венчаться хотела в церкви — и Наполеон восстановил религию. Господи ты боже мой, все так и есть. Гюи утром поднимет своих ребят — и император победит. Своих ребят… Да какие они свои, эти молокососы, безусые обормоты, жизни не нюхавшие. Где они сейчас, свои ребята? Гюи был одним из шестисот тысяч, перешедших в июне 1812 года через Неман, и одним из тридцати тысяч, перебравшихся спустя полгода через Березину.
Тринадцать лет назад Франция уже разбила всех, кого следовало разбить, и даже перебрала по этой части, а Наполеон все воюет. И будет воевать, пока его не убьют. Или не убьют Гюи. Но на это, кажется, шансов побольше. Только тогда, выходит, императора победят. Так зачем дожидаться? Пусть же скорее кончится война, чем бы это ни кончилось для императора!
В битве Гюи уцелел, но его замучил стыд. А позже страшное чувство ответственности за все, что происходит в стране, прямо-таки не давало отставному сержанту спокойно дышать. Быть рядовым гражданином — и знать, что это ты решаешь за королей и министров… Тут-то и подвернулся старый приятель, возвратившийся из русского плена. В России беднягу отослали под Барашов, там его пригрела хлебосольная помещичья семья, и сейчас бывший пленный обращал в деньги свое парижское имущество, чтобы снова уехать на реку Хопер. Как красиво звучало в его устах это название! Он уверил Гюи, что французу с орденом в России найдется и занятие, и невеста, оба же они слишком гордые люди, чтобы жить в родной стране, когда в ней стоят вражеские войска. Гюи мог, конечно, захотеть, чтобы они покинули Францию… Но ведь уже столько раз желанное приводило к ненавистному…
…Да, гордостью моего архива могло стать это письмо. В конце его, кстати сказать, Гвидон Николаевич сообщал, что недавно писал государю Александру II, призывая его отменить крепостное право. Мол, раз он, Куртенев, так решил, значит, время пришло.
Под документом стояла дата: 15 ноября 1859 года.
Я почти невежливо перебил Гвидона, пустившегося в общие рассуждения относительно возможности предсказывать будущее.
— Прости, давно хочу спросить, что ты знаешь о своем предке-французе?
— О, от тебя, товарищ историк, ничто не укроется. Сознаюсь, проводил я насчет него, в юности еще, некое исследование. Деда тоже успел расспросить, а тот в 1870 году родился, и хоть француза в живых не застал, зато от отца много о нем слышал. Знаешь, я тогда даже родословное древо составил. Но француз ведь даже и дворянином по рождению не был, фамилия его — просто Куртене, без “де”. По этой линии знатностью мне не похвастать. Вот Веденеевы, семья прапрабабки, те еще при Иване Грозном поместья получили, грамоты я сам в московском архиве видел.
— Что же ты род не продолжаешь? Сам-то с двадцатого? В сорок четыре пора бы о потомках подумать.
— Еще не поздно. Гюи как раз в моем возрасте на Марии Веденеевой женился. Но ты прав, действительно пора, а то ведь я, похоже, последний из Куртеневых. Хотя, знаешь, во мне крови Куртене и вовсе нет. Моя мать за Николая Гвидоновича в двадцать третьем вышла. Я ее сын от первого мужа. Комбриг меня тогда усыновил и даже имя мне переменил, не только фамилию.
Я едва сдержал вздох облегчения.
А Гвидон — или как там его звали на самом деле — уже копался в книжном шкафу и, наконец, с торжеством вытащил оттуда свернутый в трубку лист ватмана и развернул его передо мною на столе.
В основании аккуратно начертанного тушью родословного древа были два кружка, обведенные вокруг имен Гюи Куртене-Куртенева, 1774 года рождения, и Марии Веденеевой, родившейся в 1790 году. Их единственный сын Николай стал отцом Ульяны и Гвидона. Сын последнего, Николай, и был героем первой мировой и гражданской. Он-то и усыновил моего приятеля.
— А собственных, не приемных, детей у Николая Гвидоновича не было? — спросил я.
— Нет. Я бы знал.
— А что сестра твоего деда? — спросил я уже для очистки совести.
— Родилась Ульяна, видишь, в восемьсот восьмидесятом, в первую революцию ушла из семьи, говорил дед, стала эсеркой, попала в ссылку в Сибирь, там вышла замуж, тоже за революционера, уж не знаю, из какой партии. Отец в сорок втором или сорок третьем получил от нее письмо из Москвы — стала, видно искать родню на старости лет. Кажется, были у нее в столице сын и внук, но боюсь соврать: померла она не позже сорок четвертого, а я всю войну оттрубил на фронте и вернулся, потеряв всякий интерес к своей родословной. У отца, кстати, наличествовали в сорок седьмом неприятности в духе времени, не до розысков неизвестных родственников было, да и вряд ли обрадовались бы они, найди я их тогда. Фамилия ее мужа была Артамонов… Что ты так побледнел?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});