Добрые люди - Артуро Перес-Реверте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои местные агенты сообщили, что затронут вопрос чести между одним из путешественников и французским кабальеро. Все выяснится в ближайшие часы известным способом. Трагический исход был бы нам очень кстати…
Опасаясь, что его не поймут, – разумеется, компрометировать себя, упоминая имена и подробности, также не стоило, тем более в письмах, которые неизвестно в чьи руки в итоге попадут, – Рапосо вновь обмакивает страусиное перо в чернила и одной чертой подчеркивает слово «выяснится». Затем складывает листок пополам, пишет адрес, снова сыплет песок, растапливает на огоньке свечи кусок сургуча и роняет несколько капель на край листа с обратной стороны получившегося конверта. Затем, оставив конверт на столе, прикуривает от свечи сигару, встает и открывает окно. Печка греет слишком сильно, и в комнате жарко. В одной рубашке, сложив руки на груди, он курит, глядя на улицу, где здания и лачуги лепятся к изгороди кладбища Невинных, смутно проступая в уличных сумерках. Над ними, едва просвечивая сквозь низкие облака, в небе, которое окончательно еще не почернело, брезжат ранние бледные звезды.
В дверь стучат. Рапосо смотрит на часы и удивляется, поскольку не ждал Генриетту так рано. Воспоминание о молодом и жадном теле, таком горячем и нежном под рубашкой, обжигающих бедрах и соблазнительной прохладе юных девичьих грудей мгновенно распаляет воображение. Однако плотоядная улыбка, которая все отчетливее появляется на его губах по мере того, как он приближается к двери и открывает ее, мигом исчезает, когда вместо Генриетты он видит на пороге ее папашу. Хозяин гостиницы надел фрак и повязал галстук – нечто весьма необычное для человека, который целыми днями в сюртуке и рубашке сидит у входа и курит свою трубку, – и теперь выглядит на редкость официально, что лишь подчеркивает мрачное выражение физиономии, когда он смотрит на Рапосо и после недолгого колебания осведомляется, могут ли они поговорить. Рапосо отходит в сторону, пропускает его в комнату и, зажав сигару в зубах, наблюдает за тем, как мсье Барбу озирается, осматриваясь: запечатанное сургучом письмо на столе, висящая на стене сабля, портрет Людовика Пятнадцатого, прилепленный к стене хлебным мякишем. В конце концов хозяин останавливается возле кровати, устремив на нее грустный, почти страдающий взгляд.
– Неприятное дело, мсье, – говорит он. – Очень неприятное.
Рапосо пододвигает ему стул, и тот присаживается, в то время как Рапосо садится поверх сбитых простыней своего ложа.
– Я пришел поговорить с вами как отец, а не как владелец этого заведения.
Его тон полностью соответствует выражению лица. Неприятный, напыщенно-мещанский. Даже, пожалуй, торжественный.
– Речь идет о Генриетте.
Рапосо прикрывает глаза и глубоко затягивается сигарой.
– Слушаю вас, – говорит он.
Хозяин мнется. Если бы Рапосо не прожил в пансионе «Король Генрих» пару недель, он бы решил, что тому стыдно.
– Это наша единственная дочка, – решается наконец хозяин.
Множественное число звучит красноречиво, соображает Рапосо. Оно говорит о многом. Люди, приходит он к выводу, вновь затягиваясь сигарой, редко обращают внимание на множественное или единственное число. А затем случается то, что случается.
– И что?
– Ее мать и раньше намекала, мсье. У нее были кое-какие сомнения… И вот… Мы допросили Генриетту. И она во всем призналась.
Сидя на кровати, Рапосо посасывает свою сигару. Он невозмутим.
– И в чем же она призналась?
– Видите ли… Думаю, вы меня понимаете, мсье.
– Как бы не так. Я ничего не понимаю.
Повисает тишина. Барбу снова осматривает комнату. На сей раз его внимание привлекает портрет покойного короля, словно в нем он находит достоинство, которого ему так не хватает, чтобы продолжать то, что пришел высказать.
– Видите ли, честь… – начинает он и снова смолкает.
– Что не так с моей честью?
– Я имею в виду не вашу честь, мсье. Я говорю о дочери. Честь Генриетты.
Хозяин вновь умолкает, смутившись. Взгляд его становится почти умоляющим, словно он просит хитроумного Рапосо о помощи, дабы преодолеть непростой участок беседы. Ему явно не по себе. Однако Рапосо по-прежнему смотрит на него молча, как и раньше, чуть прикрыв глаза, с дымящейся во рту сигарой.
– Вы лишили невинности нашу дочку, – выдавливает из себя Барбу.
Снова множественное число. Рапосо, который едва сдерживает смех – всему свое время, – представляет, как мадам Барбу стоит в коридоре, накинув на плечи вязаную шаль и прижав к двери ухо, в ожидании исхода беседы.
– А чего вы хотите от меня? – лениво спрашивает Рапосо.
Хозяин рассматривает свои руки, словно в чем-то сомневается. Свет масляной лампы освещает его лицо и делает щеки темными и впалыми, отчего кажется, что он по-настоящему страдает.
– Я требую удовлетворения.
На сей раз Рапосо не выдерживает: вынимает изо рта сигару и заходится искренним, бесстыжим хохотом.
– И что вы собираетесь защищать?
– Честь моей дочери Генриетты.
– Про честь я уже слышал. Что еще?
– Как утверждает ее мать, она в положении…
– Вы кому сказки рассказываете? Я в Париже пятнадцать дней!
Смутившись, хозяин снова прячет взгляд.
– Я в этом мало что смыслю, мсье… Это больше по женской части.
– По женской, вы говорите?
– Да, мсье.
– А в чем заключается это ваше «удовлетворение»? Вы ведь не станете требовать, чтобы я на ней женился?
– Нет, что вы, мсье… Речь не об этом… Мы с ее матерью уже все обсудили. На самом деле…
– А ваша дочь? Что обо всем этом думает Генриетта?
– Она еще совсем ребенок, мсье. Она вообще мало о чем думает. А вы, мсье, путешественник. Вы тут у нас проездом.
– Так вы что, денег хотите?
Напряженное лицо хозяина светлеет.
– Мы могли бы все обсудить… Я уже говорил жене, что вы, по всему видать, человек рассудительный и настоящий кабальеро…
Рапосо молча рассматривает сигару, которая уже почти погасла. Затем преспокойно встает, подходит к окну и выбрасывает в него докуренную сигару, видя, как оранжевый огонек прочерчивает дугу и исчезает в темноте. Некоторое время он стоит спиной к собеседнику, глядя на улицу, на старинное кладбище, погруженное во тьму, на угольно-черное небо, в котором звезды робко поблескивают меж рваных облаков, плывущих так низко, будто вот-вот заденут крыши домов. Затем, все с тем же спокойствием, поворачивается к Барбу.
– Ваша дочь – потаскуха, каких мало, – произносит он, не повышая голоса.
Хозяин смотрит на него разинув рот, словно ему туда засунули что-то очень горячее или, наоборот, очень холодное.
– Что, простите? – бормочет он.
Рапосо делает три шага в его сторону, в результате оказываясь напротив, так близко, что тому приходится поднять голову, чтобы смотреть ему в лицо. Заметно, что такое положение дел его совершенно не устраивает. Он беспокойно моргает.
– У вашей дочки девственны разве что барабанные перепонки, – тем же тоном говорит Рапосо. – И она была такой задолго до того, как вы с вашей женой подсунули мне ее в постель, посмотреть, что из этого получится.
– Я вам не позволю…
Бесстрастно, не торопясь, не вкладывая в это больше жестокости, чем оно того заслуживает, Рапосо отвешивает Барбу пощечину, от которой тот сползает со стула на пол. Затем склоняется над ним, ставит колено ему на грудь, хватает за галстук и дергает так, что тот едва не хрипит.
– В Париже тысячи потаскух, не считая содержанок, девчонок из Оперы и шалав с постоялых дворов вроде твоей… И ты осмеливаешься требовать с меня денег?
Хрипя под коленом Рапосо, полузадушенный ручищей, рвущей на нем галстук, оглушенный внезапным нападением, которого он никак не мог предвидеть, Барбу таращит глаза, вне себя от ужаса.
– Я сам не раз проделывал этот трюк в Испании с проезжими простофилями, – говорит Рапосо, усмехаясь и скаля зубы, как волк. – Мы, испанцы, называем это дело «починить сеньориту». И мне приходится ехать в Париж лишь за тем, чтобы со мной провернули такую же штуку? Так дело не пойдет!
Выпустив добычу, Рапосо поднимается на ноги. Он снова смеется, на этот раз от души. Его кореши в Мадриде не поверят, когда он им расскажет! На секунду он задумывается. Ведь это ж надо, разыграть его, Паскуаля Рапосо, словно он желторотый птенец! Его, который всех их на одну ладонь положит, а другой прихлопнет!
Барбу тоже встает с пола, потирая шею. Глаза его вылезают из орбит, а на лице все еще написаны ужас и унижение.
– Полиция… – растерянно бормочет он.
Рапосо смотрит на него с некоторым удивлением и неожиданным интересом. Взглянув ему в лицо, хозяин осекается.
– Полиция, идиот, это мои кореши. Слышал когда-нибудь про Мило? Сходи к нему. Поплачься в жилетку.
Проговорив это, Рапосо подходит к хозяину, который, заметив его намерение, делает шаг назад.
– Видишь эту саблю? – добавляет Рапосо, указывая на стену. – Не забывай про нее, Барбу… Потому что чуть что – я тебе отрублю башку, понял? А твоей жене и дочке всажу ее куда надо.