Время смерти - Добрица Чосич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажите, господин, студенты далеко ушли?
— Вам их не догнать, — ответил Вукашин Катич, стоявший под старым вязом возле дороги и глядевший туда, где за поворотом навеки скрылась колонна унтер-офицеров, в строю по четыре, с пайкой хлеба, надетой на штыки. Когда он увидел замыкающих и этот хлеб на штыках, когда услыхал их песню: «Ой, Сербия, мать родная…», силы ему изменили, он не мог сделать ни шагу. С трудом перебрался через канаву, по которой текла мутная вода, и прислонился к этому вязу. Песня затихла, они исчезли за изгородями, исчез хлеб на штыках. А он смотрел на их исчезновение.
Наталия подошла к нему, опустилась на обнаженные корни вяза; скорчившись, рыдала у ног Вукашина. Он перевел на нее глаза: девушка, чуть старше Милены, рыдала так, что нельзя было уйти.
— Кого вы, дитя, хотели проводить?
В канаве стремительно бежал мутный, лохматый поток, чернели голые ветки. Девушка зарыдала сильнее.
— Откуда вы? — Он опустил руку ей на плечо, попытался приподнять ее, но она прижимала лицо к мокрому дереву. — Откуда вы, скажите?
— Из Прерова.
Он отдернул руку, шепнул:
— Не может быть! — и долго молчал, а потом выдавил, охваченный страхом — Кто у вас в Студенческом батальоне?
— Друг. Парень мой. Богдан Драгович.
— У него все хорошо, не тревожьтесь.
— Вы его видели? Вы знаете его? — Она схватила Вукашина за руку.
— Да, я его видел. Вчера вечером мы были вместе. Он товарищ моего сына.
— Говорите, умоляю вас!
Он не знал, что ей сказать. Смотрел на дорогу, по которой навсегда ушли они, эти ребята, с песней, с пайкой хлеба на штыках. И Милена вот так же влюблена. И Милена. Ему нечем было ее утешить.
— Он меня ждал, Богдан? О чем он говорил? Очень сердился?
— Он не сердился. Он предполагал, что вам что-то помешало. Война ведь. По-видимому, он очень горевал.
— Я заблудилась. А перед тем опоздала на поезд. Они прямо на фронт пошли?
— Вероятно. Конечно. А чья ты, девушка?
— Учителя. Косты Думовича.
— Думовича?
Он перепрыгнул канаву. Старый, известный радикал. Фанатик и спорщик. Учитель, которого чаще всего перемещали с места на место при Обреновичах. Ачим не раз говорил о его судьбе, чтобы в парламенте обвинить правительство в беззаконии и преследовании народных учителей.
— Вы знаете моего отца?
— Знаю. Меня зовут Вукашин Катич.
— Так это вы! Откуда вы здесь? О господи! Вы же отец Ивана?
— Да. А откуда вы знаете Ивана? Как вас зовут?
— Наталия.
Между ними, разделяя их, с шумом бежала мутная грязная вода.
— Я его хорошо знаю. Нет, лично мы не знакомы. Только из писем. Богдан его обожает. И в последнем письме много… — Она умолкла, вспомнив, как читала это письмо Ачиму и как он его воспринял.
— Много о чем?
— Об Иване. Все самое хорошее. А сколько вы с ними были вчера?
— Почти до рассвета. Ваш Богдан чуть раньше отправился спать.
Они долго молчали, глядя на грязную воду, журчавшую у их ног. Ветер стряхивал с вяза на землю капли дождя. Несколько ворон пролетело у них над головами.
— Как здоровье отца, Ачима?
— Хорошо. Очень хорошо. Я в его, в вашей двуколке приехала. Совсем позабыла вам сказать. Он дал мне дукаты, чтоб передала Ивану. — Она поднялась и перепрыгнула канаву. Вытащила из-за пазухи узелок с монетами Ачима и протянула Вукашину. — Пожалуйста, пошлите ему их как-нибудь при случае, поскорее.
У него задрожали руки. Двадцать два года он не держал в своих ладонях ничего из отцовских рук.
Наталия уловила его колебания и торопливо сказала
— Я скажу деду Ачиму, что вы эти дукаты сразу пошлете Ивану. И мое письмо Богдану, умоляю вас.
Вукашин положил монеты в бумажник.
— Скажите ему. Конечно, скажите. И передайте мой привет. Пусть не тревожится за внука. Впрочем, я ему напишу. А теперь, Наталия, пойдемте в город. Я вас устрою отдохнуть. Мы вместе пообедаем. Вы мне расскажете о Прерове. Я ведь давно там не был. Очень давно.
Наталия растерянно смотрела на него — куда ей теперь?
— Пойдемте. Они уже ушли. Нам же придется идти своим путем.
И они медленно зашагали назад по дороге в Крагуевац: он — с непокрытой головой, без пелерины и трости; она — забрызганная грязью, в мокром, прилипшем к волосам и щекам платке. И оба молчали. Она молчала, подавленная отчаянием, что Богдан, возможно, никогда не узнает о том, как она не по своей вине опоздала на это свидание, о том, что тогда в Рале на вокзале у поезда они, может быть, расстались навсегда; он молчал о тяжких отцовских монетах, лежавших в кармане, о войне, которая все жизненные тропы превратила в одну-единственную. Небо надвигалось на сливовые сады и изгороди. И дорога разламывалась о него.
15Поздно вечером секретарь Пашича полуосвещенным коридором, полным каких-то теней и перешептывавшихся между собою людей, провел его во временный кабинет премьер-министра. Николу Пашича Вукашин застал за негромким телефонным разговором, настолько тихим, что он усомнился, действительно ли тот с кем-то разговаривает. Вукашин остался стоять возле двери, не снимая пелерины, не откладывая трости — только осторожным и неторопливым движением снял шляпу.
Пашич каким-то смущенным бормотанием завершил разговор и пригласил его сесть — на единственный стул возле единственного стола в пустой квадратной комнатище. Шипела и мигала лампа рядом с телефонным аппаратом, стоявшим между ними, между этими людьми, которые даже не поздоровались друг с другом. Оба молчали. Руки обоих лежали на пустом столе. Лампа освещала их лица. Правда, вместе с ними здесь находился еще, за спиной у Пашича, над его головой, король Петр в парадном мундире, висевший в тени и словно подвешенный к ней. Здесь были и две их скрюченные тени, приросшие к стульям и к своим оригиналам; тень Пашича вползала на стену, Вукашина — тянулась по полу, от которого пахло олифой. Отсюда нужно уйти как можно скорее, заметил себе Вукашин.
— Господин премьер-министр, я хочу сказать вам, что я порвал письмо, которое вы дали мне для моего сына. Спасибо.
Пашич помолчал, глядя куда-то мимо него; потом произнес спокойно, чуть громче шипения лампы и завывания ветра:
— Есть тысяча способов сделать людям и добро и зло так, чтобы это не воспринималось ни как благородство, ни как бесчестье.
— К моему несчастью, мне эта тысяча способов неизвестна.
— Люди делают все, чтобы дети их пережили. Так повелось исстари.
— Однако есть дети, которые даже с помощью тысячи способов не желают пережить своих отцов.
— Тогда это страшное несчастье, мой Вукашин.
— Вероятно, господин премьер-министр.
Они слушали, как за стеклом лампы сгорало время; слышали, как ветер, мокрый и густой, душил сам себя возле крыш и утопал в дымоходе, своей камере пыток.
— Я искал тебя сегодня, Вукашин, чтобы поговорить о твоем портфеле. В воскресенье я должен объявить состав нового правительства.
— Еще раз я прошу вас не упоминать больше о кабинете. Сейчас это не имеет никакого реального значения для судьбы Сербии.
— Господи, Вукашин! Гибнущей родине я не могу предложить ничего иного, кроме нашего единства. Уверенности в том, что мы едины в несчастье. В котором не мы виноваты.
— Судьба Сербии не зависит от нашего единства в гибели.
— Если нас не объединили мир и победы в балканских войнах, пусть теперь нас объединят эта война и страдания.
— Извините, я не могу с этим согласиться. Ни в страданиях, ни в гибели я не желаю быть в компании с любым. Я и теперь не войду в правительство, в которое люди входят ради спасения капиталов своих банков. Вот вам, пожалуйста, Сербия при смертельном издыхании, а эти господа ссорятся по поводу министерских портфелей.
— Верно, Вукашин, все так. Но что я могу поделать, если в Сербии нет лучшей, чем они, оппозиции. И я должен согласиться даже с нею. Даже с самим желтым дьяволом я бы сегодня в обнимку пошел, сынок. И с прокаженным в одной упряжке, только бы Сербии помочь.
— А я, к своему несчастью и позору, не готов даже сейчас обниматься ни с желтым дьяволом, ни с прокаженным в одном ярме выступать. Будучи в оппозиции к вам, я намерен честно служить народу и сербскому делу. Именно потому, что я в оппозиции, — их взгляды скрестились, и он повторил еще тверже, — именно потому, что я в оппозиции к вам, тем более преданно и осознанно должен я служить общему делу. Да, господин премьер-министр. Это мое твердое убеждение. Никогда, абсолютно никогда, никакая власть на этом свете не должна оставаться без оппозиции и противников. Не может быть столь скверной эпохи, когда власти пришлось бы настолько худо, что ей понадобилось бы щадить своих противников и с нею несогласных. Потому что нет такого зла, которое не было бы милосердно к власти.