Гольцы - Сергей Сартаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не понимал я сначала, за что на Зинку злоблюсь. Бил я ее, — неторопливо раскуривая трубку, говорил Петруха. — Телом своим и то была мне противна. Не нужна! Тебя взял в работницы… Да, — прищурил он глаза, — скажу: с тем и брал… Строптивая ты, а нравом пришлась. Не знал, как тебя осилить. Ушла. Отпустил я тебя, а потом пожалел. В злости стал Зинку пуще бить. Умерла она… Тогда понял: не будь Зинки, была бы ты давне моей. Стал я искать тебя… Не думал, что ты в городе, по деревням все расспрашивал… Теперь моя… Нашел… Увезу.
Клавдея вскочила. В светлых глазах вспыхнула ненависть. Жаркий румянец залил лицо.
Зверюга ты подлая! — придушенным голосом сказала она. — Ты про что говоришь? Про что? Чтобы я тебя полюбила? Замуж пошла за тебя? Что же ты мне даешь за любовь мою? Зинкину смерть? Мой стыд?
Клавдея, ты про это не говори, — поднялся и Петруха. — Зинкина смерть не на твоей, а на моей совести, а баба чужую смерть за любовь к себе прощает. Стыд, говоришь? Язык вырву тому, кто вспомнит. А тебе — будешь женой — тебе это не стыд. Ну, скажи: чего тебе еще надобно? Чего? Дом мой, все богатство будет твое. Чего еще? Был я сейчас в тайге на Джуглыме, забрался в глушь такую, где не каждый зверь пройдет. Клад я там нашел, Клавдея. Золото! Вот оно, смотри! — Он вытащил из-за пазухи увесистый узелок и встряхнул на ладони. — Сколько тут будет, Клавдея? Много!.. Ну, что еще? Нашел клад, найду и жилу рудоносную. Вон в сумах у меня лежат соболя. Какие соболя, Клавдея!.. Отдам тебе! И золото отдам.
Не нужно оно мне! Всю жизнь я работала и на золото никогда не позарюсь. Живу в няньках у Василева ради куска хлеба, другого ничего мне не надо. Так нет же, всюду, всюду, везде тянутся нечистые руки!
Пойми ты: золото тебе отдаю. — Петруха заговорил настойчиво и требовательно и стал прямо перед нею. — В жены тебя взять хочу.
Страшен ты мне, гадок, — шептала Клавдея, с отвращением вглядываясь в широкое лицо Петрухи. — Работала на тебя — жилы тянул, теперь душу из меня тянешь.
Будешь моя — все забудется.
В реку брошусь — твоей не буду.
Врешь, Клавдея! Добьюсь!
Он снова протянул руку, но Клавдея вывернулась из-под пее, нагнулась, схватила горсть песку и наотмашь швырнула Петрухе в лицо.
Эй, люди! — закричала она. — Помогите! Люди!.. Люди!..
Петруха слепо кружился возле нее.
Тихо!.. Тихо!.. Уйду… Уйду…
Он отвязал коня и, спотыкаясь, побрел с ним обратно к парому.
26
Лес всегда шумит.
Только шумит он по-разному.
Зимней порой, когда вьется в падях, в щелях утесов злой ветер хиуз, оголенный, безлистый березник жмется вершинами к высоким иззябшим соснам. На опушках пляшет снежная пурга. Пустынно, безрадостно. И ветви деревьев, сплетаясь жесткими, застывшими концами, звенят печально и зло.
А как ласково шепчутся молодые листочки весной! Влажные, клейкие, они сбрасывают прочь чешую почек, что сохранила их за зиму. Тянутся к свету, к солнцу, трепещут. Не бывает в эту пору суровых ветров. Все смягчает весна. Земля тянет к себе, привлекает к набухшей груди, манит в сочные травы самые неспокойные, ералашные ветры. И шумит лес не одними вершинами, как это бывает в зимнюю стужу, — шумит стволами своими, шумит отставшей корой, шумит у корней шорохом новых побегов. Ласково, нежно. А в темной зелени снуют тысячи радостных обитателей леса. Рассыпают по сухостоинам звонкие трели пятнистые дятлы, гудят мохнатые шмели… Весна! Весенний шум!
Плеском широкой волны катятся летние ветры в вершинах деревьев, подпорожным прибоем спускаются к нижним ветвям. Лес шумит. Шумит густым, строгим гудом. Слышен в нем ропот, обида на душные летние ночи, на знойные дни. Слышна в этом шуме гордость своей красотой, величием, мудростью, силой. В летние ночи думает лес. Неподвижно стоят деревья, подняв к небу свои зеленые кроны. Тихий свет редких звезд струится между ветвей, серебряными бликами ложится на листьях. От холодных болот ползут к лесу густые туманы. Мелкие капли росы сверкают в кругах паутины. А лес шумит. Тихо, проникновенно. Трудно уловить лесные шорохи: треснет ствол, обломится и упадет на землю ветка, отряхнется во сне пухлогрудая рябка, заденет филин крылом колючую ель, взлетит на вершину и тревожно гукнет в серую мглу…
Хрустят осенние листья под легкой побежкой барсука. К полудню, обсушив растаявший иней, солнце лодочкой скоробит опавшие листья, сделает хрупкими, ломкими. Не только барсук — мышь не пробежит незаметно. Ветер гуляет в березняках, тальниках, гнет кусты, обрывает последние листья, устилает ими застывшую землю. Лес мятежно шумит. По небу ползут низкие тучи. Они уходят вдаль, сливаются с горизонтом. Серые, однообразные. Брызжет холодный дождь. Устало сбегают на землю с обтрепанных сучьев светлые капли воды…
Лес шумит…
Порфирий вышел из тайги на дорогу под вечер. Над Чалотским распадком гасли последние блики бледно-зеленого заката. В сером небе маячили острые вершины сосен. С реки тянула низовка. Лес шумел.
Проселочная дорога тремя несгибающимися полосами проходила по краю утеса, отгибалась вправо и крутыми зигзагами опускалась в падь, к броду через речку Чалот-ку. В ногах великана Чалота плескалась Уда. Черная тень от его головы простерлась до середины реки.
Порфирий остановился на дороге. Его тошнило от голода. Долгий, тяжелый путь по тайге он проделал, питаясь ягодами, грибами и травами. Жажда мести, которая вела Порфирия из тайги, нала сердце.
«Куда идти теперь? Кого искать?» — подумал он, опускаясь в кустарник у дороги.
И сразу этот вопрос — кого искать? — словно раскололся у него в сознании, и проследить за ходом мысли стало трудно. Кого искать? Того, кто забрал из зимовья все пожитки, все дочиста? А разве до этого лиходеи не старались также ограбить его: и Сидор Борисович, и Могамбетов, и Василев, и Митрич, — сколько их еще? Все одинаковы. Вот они, всюду. Кого я?е искать? Кто больше причинил горя, несчастья? Как подсчитаешь? Какое горе сильнее: что повело его на Джуглым или которое теперь вывело его оттуда? Искать грабителя, нарушившего священный закон тайги, и его наказать? А Сидору Борисовичу простить. Отплатить за все каждому? Их много. И как отплатить? Убить одного? Стать варнаком, пойти яа каторгу? А те, которые останутся, будут в него же плевать: «Варначья душа, Порфишка!..» Так что же делать? Зачем он вышел из тайги? Там жить не дали. А здесь ему давали жить? Разве не потому он ушел в тайгу, что здесь тоже не было жизни? И здесь и там — везде одна несправедливость, везде сосут кровь из тебя. Так куда же деваться? Куда идти? Зачем он вышел из тайги? Не хотел там от голода умереть. Разве лучше здесь умереть, на дороге? Нет, он не хотел, не хочет умирать. Он жить хочет! Он и шел сюда, чтобы жить. А тем, кто жизнь отнимал у него, не дать жизни!
Мысли Порфирия замкнулись в кольцо, и этот круг завертелся, то раздвигаясь так широко, что даже уследить за движением его было нельзя, то вдруг сжимаясь тесно, все в те же два вопроса: «Куда идти? Кого искать?» И тогда злоба, холодная злоба, желание отплатить хотя бы одному из тех, кто всю жизнь терзал его, охватывали Порфирия.
На западе над хребтами возникла черная широкая туча. Она быстро надвигалась, закрывая светлые точечки звезд. Верхняя кромка тучи была срезана ровно, как по линейке.
Лес зашумел гуще, тревожнее. Ему откликнулись придорожные кусты. В реке испуганно плеснулась какая-то большая рыба — ленок или таймень. Сумерки легли на землю плотнее.
Порфирий поднялся и прислушался. В распадке гремела колесами телега. Цокали по гальке копыта лошади. Стук колес отдавался в утесах. Немного спустя из-под яра показалась дуга, от кольца растянутый в стороны повод, кивающая голова лошади, и выкатился двухколесный одер. Порфирий встал и подошел вплотную к дороге.
Сейчас ему нужен был человек. Голос человека, слово человека, такого же, как он.
На одре было набросано немного травы; задние концы оглобель загнуты корневищами вверх. От повозки вкусно пахло дегтем и сеном. Из травы торчала голова.
Здорово, дяденька! — донесся с одра сочный мальчишеский голос. — Ты не в Идыкенскую идешь? Садись, подвезу.
— Нет, не в Идыкенскую, — глухо ответил Порфирий. Не с мальчиком ему хотелось поговорить, но все же он
зашагал рядом с одром.
А далеко ли?
Нет, не далеко…
А чтой ты такой ободранный? — любопытствовал мальчик, поглядывая на Порфирия. — И голосом сипишь, вроде не евши. Ты, может, бродяга?
Не бродяга я…
Слова мальчика больно резанули Порфирия. Вот как, его считают за бродягу! Да, конечно, он весь оборванный…
А ты вот что, — полез за пазуху мальчик и прикрикнул на лошадь:'— Тпру! Дала мне мамка калач. На-ка ешь…
Он сунул Порфирию калач прямо в руки и шевельнул вожжами. Лошаденка махнула хвостом и затопала пс дороге.