Серебряные орлы - Теодор Парницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, о чем рассказала Феофано, происходило, когда ей было четырнадцать лет. И имело место в Константинополе, в Вуколеонском дворце. Ветреная, бурная ночь была на одиннадцатое декабря. За окнами, в непроглядной тьме, ревело море. Императрица Феофано-старшая расчесывала красивые лоснящиеся волосы. Гребень дрожал в ее руке. Время от времени она закусывала пухлые, всегда влажные губы. Закончив расчесывать волосы, переоделась с помощью служанок в ночное облачение, потом приказала им уйти. Феофано-младшая сидела на низеньком стульчике, разглядывая только что законченную вышивку на атласной подушечке. «Сними башмаки!» — шепнула Феофано-старшая. Потом, громко щелкая подошвами, пошла к красным дверям, украшенным позолоченной резьбой в виде зверей и рыб. «Открой, Никифор», — сказала она громко, почти повелительно и вздорно. «Спи сегодня одна, детка, — послышался из-за двери усталый мужской голос. — Слаб я что-то». — «Да ты уже два года слаб, как только я хочу к тебе прийти, — издевательски ответила Феофано-старшая. — Не бойся, я не в постель, мне только сказать тебе что-то надо. Открой».
Феофано-младшая услышала, как щелкнул замок. «Подожди, сейчас приду, — бросила в сторону двери императрица, потом вернулась на середину комнаты. Пронзительно взглянула на четырнадцатилетнюю базилиссу и стала отдавать ей приказания, не словами, а глазами. «Что я должна делать, мамочка?» Императрица приложила палец к губам. Другим пальцем поманила к себе молоденькую базилиссу. Протянула ей ногу, взглядом, полным напряженного внимания, приказала снять с нее башмак. Потом с другой ноги. Знаками объяснила Феофано-младшей, чтобы та надела ее башмаки и ходила по комнате, звонко щелкая подошвами. Сама же босиком, на цыпочках стала подкрадываться к другой двери, белой, выложенной разноцветными треугольниками. Феофано-младшая следила за нею удивленным, недоуменным, с каждой минутой все более испуганным взглядом. Как завороженная рассматривала она профиль матери, на лице ее читалась не только осторожность, но и какая-то до боли напряженная, непонятная жажда, показавшаяся четырнадцатилетней базилиссе похожей на хищность голодной кошки. Вот она уже у двери, шарит рукой по цветным треугольникам, касается засова, дергает его, тянет на себя. «Дверь… дверь… кто открыл дверь?..» — доносится усталый, а вместе с тем явно испуганный голос из соседней комнаты.
Они ворвались — бурей промчались от одной двери к другой, — оттолкнули Феофано-младшую… Она покачнулась, чуть не упала, вся трепеща, забилась в угол — перед глазами мелькнуло красивое, смуглое лицо армянина Иоанна Цимисхия, любимца императора, он бежал с всклокоченными волосами, сжимая меч, что-то дико, хрипло крича. В соседней комнате послышался шум борьбы, короткий пронзительный вскрик, потом стопы и хрип. Феофано-старшая поправляя волосы, потирая пятку о пятку, спокойно сказала: «Отдай мои башмаки».
Память Оттона спутала, перемешала обрывки подслушанного в Кведлинбурге рассказа. Императора Никифора Фоку вовсе не сбросили с постели на какую-то шкуру — он с самого начала лежал на тигровой шкуре. Десятилетний Оттон не знал, что такое тигр. Мать объяснила, что это то же самое, что леопард, только больше, и вместо пятен у него полосы. У Оттона тряслись губы, отвисала челюсть, но он рыдающим криком вынудил мать трижды повторить, как Никифору Фоке связали ноги, как Иоанн Цимисхия, отодвинув товарищей, собственноручно вырвал у него волосы из бороды, бил умирающего ногой в живот и в лицо. Но совершенно Оттона не тронуло то, что мать его без чувств упала на пол, когда Феофано-старшая звонким, радостным голосом воскликнула, обращаясь к прибежавшим придворным: «Самодержец базилевс Никифор Фока, супруг мой, скончался! Восславьте самодержца базилевса Иоанна Цимисхия, моего нового супруга».
— Теперь ты понимаешь, почему я сказал, что допустил ошибку, не предупредив тебя, что нельзя будить неожиданно императора, — закончил свой рассказ Сильвестр Второй.
Да, Аарон понял, а в Патерне имел возможность убедиться, что проникновение в сущность чего-то страшного отнюдь не делает это менее страшным потому лишь, что ты его понял. Наоборот, зная источник, породивший крик Оттона, Аарон испытал большее потрясение, чем все остальные, ничего не знающие, ничего не понимающие, — когда сильный порыв ветра, ворвавшись в распахнутую дверь, заглушил крик Оттона воем, свистом и ревом невидимых духов.
В распахнутой двери стояла Феодора Стефания.
— Это я открыла дверь, — сказала она спокойно, но громко.
— Ты? — вырвалось из-за занавесей душераздирающее изумление.
Феодора Стефания медленным, но уверенным шагом пересекла комнату, отодвинула завесу, долго смотрела на то, что еще называли монархом.
— Да, это я.
— Да, это ты, — послышалось болезненное изумление, на сей раз с ударением на «это», а не «ты». И тут же с рыданием: — Как ты могла?
Это «как ты могла?» долгие годы звучало в ушах Аарона, будя бесчисленные, каждый раз другие, но всегда вызывающие ужас догадки.
— А как ты мог? — сказала Феодора Стефания, опуская завесу.
Уходила она спокойно. Никто из присутствующих не провожал ее ненавидящим или хотя бы неприязненным взглядом. Несколько недель спустя Аарон узнал от папы, что под взглядом Феодоры Стефании на миг обрели полное сознание уже помутившиеся глаза Оттона — из них потоком хлынули детские слезы. Этот миг Сильвестр Второй счел наиболее подходящим, чтобы причастить умирающего. Он кивнул епископу Петру, взял из его рук облатку. Но тут завеса вновь поднялась, облатка вернулась в руки епископа коменского.
— Вновь исходит кровавой пеной, — шепнул Петр Аарону, — видимо, внутренности у него лопаются. Не сможет принять тела и крови Христовой…
— Тимофей…
Это был уже хрип, а не крик и даже не стон.
Тимофей вскочил. Кинулся к занавесу. Но на половине дороги его приковали к полу слова невидимого папы:
— Но ведь Тимофей давно уже отправился по приказу императорской вечности в Польшу. Скоро вернется. Прежде чем ты восстанешь с одра здоровым, дорогой мой, он приведет с собой патриция Болеслава. А с пим прибудет многочисленная, сильная дружина. Золотые и серебряные орлы вместе войдут в Рим.
И тут Оттон крикнул:
— Болеслав, прибудь… прибудь, спаси…
Это были его последние слова.
— Спи, сынок, спокойно усни… тебе надо отдохнуть… Не бойся, ничего не бойся, ты вовсе не умираешь, только засни… Ведь если бы ты умирал, разве был бы таким беззаботным, веселым? Подумай только: разве было бы это возможно? Не бойся, спи, отдохни…
Архиепископ Гериберт поднялся со скамьи. Тяжелым, широким шагом пересек комнату, отдернул занавес, схватил папу за локоть и потянул за собой в дальний угол.
Лицо его все так же напоминало изваяние из камня или бронзы. Слегка щуря серые глаза, он впился ими в папу.
— Прошу тебя, спаси его.
Сильвестр Второй ответил ему братским сочувственным взглядом. Словами не мог ответить.
— Не надо ждать, пока придет Болеслав. Пусть сейчас поправляется.
Еще больше братского тепла, еще больше сочувствия появилось в глазах папы. Он привлек Гериберта к груди и поцеловал в губы.
— Его уже ничто не спасет, — прошептал он хрипло, с явным усилием выдавливая из себя каждое слово.
— Ты спасешь.
Сильвестр Второй закрыл глаза.
— Бог сильнее меня, брат мой, — процедил он сквозь зубы.
— Не бога проси.
Папа раскрыл глаза. Он все еще смотрел на Гериберта сочувственно, но это уже было сочувствие, которое питают к неразумным существам.
— Не бога проси, — твердо повторил архиепископ кёльнский, — проси те силы, которые тебе служат.
Папа сочувственно смотрел теперь не просто на неразумное существо, а на безумца.
— Сейчас я выберу самого большого силача из всех воинов, — торопливо, судорожно продолжал Гериберт, — он отнесет тебя на спине на самую вершину Соракты. Я же знаю, хорошо знаю, у тебя там есть грот, туда тебя переносил из Рима по воздуху царь нетопырей, там ты созывал всех, кто тебе был нужен: Велиала и Математика, Плутона и Астронома… Ведь ты же наместник Петра, любому можешь отпустить грех, так что и себе отпустишь…
— Тебе не отпущу, Гериберт, — неожиданно грозно прервал папа, искры неумолимого гнева вспыхнули в его глазах.
Но это не сбило Гериберта, не заставило замолчать. Из-за тяжелых занавесей доносились все более страшные стенания, а архиепископ-митрополит кёльнский, канцлер Римской империи, настойчиво, пылко молил папу призвать черные силы. Он знает, он понимает, что совершает гнуснейший, ужасный грех и склоняет к ужасному греху, но он верит, что бог простит им этот грех, ибо разве не сказал спаситель, что простит тому, кто много возлюбил? А где же еще в этой земной юдоли есть любовь сильнее, чем их любовь к Оттону? Так пусть же не упирается учитель Гериберт, пусть не медлит — пусть спешит на вершину Соракты, пусть созывает, пусть приказывает… Будет лучше, если он призовет Астронома — тот пролетит между звездами, сядет на Сатурне, отломит кусочек кольца: говорят, что небесный камень, который упал с Сатурна, излечил в Трире сотни умирающих…