Смерть героя - Ричард Олдингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я зашла спросить, хочешь поужинать сегодня со мной и с Реджи?
– А потом он придет сюда?
– Нет, конечно.
– Я сегодня собирался ужинать с Фанни.
– Хорошо, как хочешь.
– Можно мне взять второй ключ?
– Он, кажется, потерялся, – солгала Элизабет. – Но я оставлю дверь открытой, я ведь и сегодня не запирала.
– Хорошо, спасибо.
Аu revoir.302
Аu revoir.
Уинтерборн умылся и долго изо всех сил тер щеткой для ногтей свои загрубевшие руки, тщетно пытаясь соскрести глубоко и словно навек въевшуюся грязь. Руки стали почище, но по-прежнему казались отвратительно жесткими и грубыми, – все бороздки и трещины на пальцах так и остались черные. Из телефонной будки он позвонил Фанни.
– Алло! Фанни, ты? Говорит Джордж.
– Милый! Как ты живешь? Когда вернулся?
– Дня три назад. Ты разве не видела моей записки?
– Я уезжала и вот только что вернулась и нашла ее, – солгала Фанни.
– Ну, неважно. Давай пообедаем сегодня вместе, ладно?
– Милый, мне ужасно жаль, но я никак не могу. Обещала пойти в одно место и просто не могу не сдержать слова. Вот досада!
«Говоря твоими словами – вот досада! Ну, ничего, этот визит наверняка не затянется и…»
– Не важно, дорогая. А когда мы встретимся?
– Одну минуту, я посмотрю свою записную книжку.
Короткое молчание. Откуда-то чуть слышно донесся обрывок чужого разговора: «Что ты говоришь! Боже мой, неужели убит! Да ведь недели не прошло, как он вернулся на фронт!»
И снова голос Фанни:
– Алло, Джордж! Ты слушаешь?
– Да.
– Сегодня среда. Как-то так вышло, что я всю эту неделю ужасно занята. Может, поужинаем вместе в субботу?
– Только в субботу? А раньше нельзя? Понимаешь, у меня отпуск всего на две недели.
– Ну, тогда, если хочешь, позавтракаем вместе в пятницу. Я уговорилась кое с кем, но ты тоже приходи. Хотя приятнее поужинать вдвоем, правда?
– Да, конечно. Стало быть, в субботу. В котором часу?
– В половине восьмого, там же, где всегда.
– Хорошо.
До свиданья, милый.
До свиданья, голубка.
Он поужинал один, потом пошел в «Черкесское кафе»; кто-то говорил ему, что в последнее время там собирается цвет интеллигенции. Кафе оказалось битком набито, но Уинтерборн не увидел ни одного знакомого лица. Он все же отыскал свободное место и сел. Напротив него два стола занимало блестящее общество элегантных молодых гомосексуалистов, из них двое – в форме штабных офицеров. Они окинули Уинтерборна надменным взглядом, усмехнулись и больше его уже не замечали. Ему стало не по себе: уж не зря ли он затесался сюда в своей солдатской одежде? Может быть, рядовым в это кафе ходить не полагается? Он уплатил за кофе и вышел. Некоторое время слонялся по улицам, потом забрел в кабачок на Черинг-Кросс и подошел к стойке, у которой пили пиво два томми. Это были унтер-офицеры тыловой службы, инструкторы какого-то учебного батальона, судя по их разговору: они бесконечно наслаждались тем, что на каком-то пустяке «утерли нос» офицеру, оплошавшему на учениях. Уинтерборн хотел было распить с ними бутылочку и поболтать, но тут ему попалось на глаза объявление, воспрещавшее посетителям угощать друг друга. Он расплатился и вышел.
Потом он забрел в какой-то мюзик-холл. Тут распевались во множестве сверхпатриотические песни и разыгрывались патриотические сценки с участием девиц, одетых в цвета союзных государств. Снова и снова поминалось превосходство союзников и ничтожество немцев, и всякий раз публика бурно аплодировала. В особо остроумной сценке некий томми брал в плен сразу нескольких немцев, заманив их привязанной к штыку сосиской. Хор девиц в довоенных красных мундирах пропел песенку о том, как все девушки любят томми; при этом они дружно задирали ноги в форменных солдатских штанах и совсем не в лад отдавали честь. И в заключение грандиозный финал – торжество Победы – под звуки солдатской песни:
Нам до Рейна прогуляться,Право слово, нипочем!
Представление кончилось, оркестр заиграл «Боже, храни короля», Уинтерборн, как и все солдаты в публике, вытянулся и стал «смирно».
Одиннадцать часов. Он решил пойти в свой клуб и там переночевать. В клубе было сумрачно и пусто, лишь четыре почтенных старца горячо спорили о только что сыгранной партии в бридж. Всюду висели объявления, призывающие членов клуба экономить электричество. Вся прислуга была женская, только старший лакей – бледный человечек в очках, лет сорока пяти; он объяснил Уинтерборну, что переночевать здесь ему не удастся: все спальни в клубе реквизированы военным министерством. Странно было снова услышать, как тебя называют «сэр».
– Меня тоже призывают, сэр, – сказал лакей. – Не сегодня-завтра меня призовут, сэр.
– Вы какой категории?
– Второй, сэр.
– Ну, все будет в порядке. Вы только всем говорите, что вы – опытный официант лондонского клуба, и вас наверняка возьмут в офицерскую столовую.
– Вы так думаете, сэр? Жена со страху за меня места себе не находит, сэр. Простынешь, говорит, там, в окопах, да и помрешь. Я, знаете ли, слабогрудый, сэр, вы уж простите, что я вам все это выкладываю.
– Уверен, что вас на передовую не пошлют.
В начале 1918 года этот маленький лакей умер в военном лазарете от двустороннего воспаления легких. Клубная комиссия вручила его вдове десять фунтов стерлингов и постановила занести его имя на мемориальную доску павших воинов – членов клуба.
Спать Уинтерборну не хотелось. Он слишком привык ночами бодрствовать и быть начеку, а спать днем, – не так просто оказалось отстать от этой привычки. До самого утра он то бесцельно бродил по улицам, то сидел на скамье где-нибудь на Набережной. Теперь мало кто ночевал тут на скамейках, – как видно, война всем нашла работу. Странно, думал он, во время войны Англия тратит ежедневно пять миллионов фунтов на убийство немцев, а в мирное время не может потратить пять миллионов в год на борьбу с собственной нищетой. Дважды с ним вполне вежливо заговаривали полицейские, принимая его за отпускного фронтовика, которому негде ночевать. Он кое-как объяснял, что просто хочет побыть на улице. Один постовой отнесся к нему совсем по-отечески:
– Послушай меня, сынок, поди к Молодым христианам. Они за койку возьмут недорого. У меня вон тоже сын воюет, тебе ровесник. Был бы он на твоем месте, не хотел бы я, чтоб он попал к какой-нибудь лондонской потаскушке. Он славный малый, верно тебе говорю. А с ним поступили не по совести, жестоко поступили. Ни разу отпуска не дали, а он уже почти два года во Франции.
– Почти два года без отпуска! Что за чудеса!
– Да, вот когда из лазарета выписался, и то не пустили.
– А с чем он там лежал?
– Вроде с воспалением легких, только мы-то думаем – это он так написал, чтоб нас не тревожить, а на самом деле ранило его. Потому как в другой раз он спутался, написал, что хворал плевритом.
– А вы случайно не знаете, что это был за лазарет?
– Как же. Кс.П.
Уинтерборн невесело усмехнулся: он знал, что это означает – венерический. Пока солдат находится там на излечении, ему не платят жалованья и затем на год лишают отпуска. Но отцу незачем знать правду.
– Давно ваш сын выписался из лазарета?
– Да уже месяцев десять, а то и больше.
– Ну, тогда к рождеству ему наверняка дадут отпуск.
– Дадут, по-твоему? Право слово? Он у меня славный малый, красивый, крепкий, любо посмотреть. Может, повстречаешься с ним, когда вернешься на фронт. Том Джонс его звать. Том Джонс, артиллерист.
И опять Уинтерборн усмехнулся при мысли, каково было бы отыскивать Тома Джонса среди тысяч разбросанных по всем фронтам артиллеристов. Но вслух сказал:
– Если повстречаемся, я ему скажу, что вы его ждете не дождетесь.
И сунул в руку полицейского полкроны: пускай выпьет за их с Томом здоровье. Полицейский козырнул ему и на прощанье назвал «сэр».
Он позавтракал в закусочной Локхарта копченой рыбой, выпил чаю, потом умылся в подземной уборной. Около десяти он был дома. Не подумавши, прошел в комнату Элизабет. Она и Реджи, сидя в халатах, пили чай. Извинившись почти униженно, он ушел к себе. Скинул башмаки с ноющих усталых ног и, не раздеваясь, растянулся на постели. Через десять минут он уже спал крепким сном.
Свиданье с Фанни вышло какое-то неудачное. Она была на редкость весела, прелестна, нарядна и обаятельна, сперва оживленно болтала, потом храбро старалась победить его неуклюжую молчаливость. Уинтерборн и сам не понимал, отчего он так неловок и молчалив. Казалось, ему попросту нечего сказать Фанни, он словно отупел – половина ее изящных острот и тонких намеков до него не доходила. Похоже было, что он держит устный экзамен и как дурак делает промах за промахом, ошибку за ошибкой. А ведь он любит Фанни, очень любит, и Элизабет он тоже очень любит. Но ему почти нечего им сказать и так утомительно слушать их небрежно-изысканную болтовню. Попытался он было рассказать Элизабет кое-что из пережитого на фронте, – и когда описывал, как их обстреливали химическими снарядами и какие страшные лица были у отравленных газом, вдруг заметил, что ее тонко очерченные губы покривились в усилии скрыть зевок. Прервав рассказ на полуслове, он попробовал заговорить о другом. Фанни полна сочувствия, но и на нее, как видно, он наводит скуку. Да, разумеется, ей с ним скучно. И она и все они здесь по горло сыты войной, о которой непрестанно твердят газеты и все вокруг; они хотят забыть о войне – да, конечно, они хотят забыть. А тут является он, молчаливый, угрюмый, в хаки, способный хоть немного оживиться, только когда изрядно выпьет и заведет речь о фронте.