Ночной поезд на Лиссабон - Паскаль Мерсье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Vértigo,[113] — улыбнулся он хозяину. — Я специалист по головокружениям. Знаю все их виды.
Хозяин ничего не понял и принялся рьяно тереть стойку.
Оставшиеся несколько километров до мыса Грегориус ехал с открытым окном. Соленый морской ветер был восхитителен, и он не спешил, как гурман, наслаждающийся предвкушением. Дорога окончилась в небольшой гавани, где стояли рыбачьи барки. Рыбаки только что возвратились и стояли, покуривая, тесным кружком. Позже он не мог понять, как это приключилось, но вдруг он оказался в этом кругу и курил их сигареты. Это было нечто вроде стола завсегдатаев под открытым небом.
— Вы довольны своей жизнью? — спрашивал он.
Он, Мундус, филолог, специалист по древним языкам из Берна, стоял на краю света и спрашивал обветренных рыбаков, довольны ли они жизнью. Грегориус был счастлив. Он наслаждался сверх всякой меры радостью от абсурдности, к которой примешивались усталость, и эйфория, и еще какое-то чувство освобождающей отрешенности от всего.
Рыбаки вопроса не поняли, и Грегориус счастливо дважды разъяснил им на ломаном испанском, чего от них добивался.
— Contento?[114] — наконец сообразил один из парней. — Другого мы не знаем!
Все вместе они хохотали и хохотали, пока хохот не перешел в утробный рев, от которого у Грегориуса навернулись на глаза слезы. Он положил руку на плечо одного из рыбаков и развернул его лицом к морю.
— Siempre derecho, más y más — nada![115] — крикнул он навстречу порыву ветра.
— America! — перекрикивая ветер, заорал рыбак. — America! — Он вдруг выхватил из нагрудного кармана штормовки фотографию девушки в обтягивающих джинсах, высоких мокасинах и ковбойской шляпе. — Mi hija! «Моя дочь!» — Он яростно принялся жестикулировать в сторону моря.
Остальные по кругу вырывали у него из рук снимок.
— Qué guapa es! «Какая красотка!» — орали они, перебивая друг друга и хлопая товарища по плечу.
Грегориус хохотал, яро жестикулировал и хохотал, другие принялись и его хлопать по плечу: справа, слева, слева, справа. Удары были ощутимые, Грегориус шатался. Рыбаки перевернулись вверх ногами, море перевернулось, завывание ветра перешло в настоящий ураган в ушах, он все нарастал и нарастал, а потом вдруг наступила тишина, поглотившая все.
Грегориус пришел в себя на скамье рыбачьего баркаса. Над ним склонялись испуганные бородатые лица. Он сел. Голова шумела. От фляги со спиртным он отказался.
— Нормально, все нормально, — успокоил он озабоченные фигуры. И по велению сердца добавил: — El fin del mundo![116]
Тени облегченно рассмеялись.
Постепенно приходя в себя, он пожимал потрескавшиеся руки суровых рыбаков. Балансируя на грани, позволил вывести себя из шлюпки.
Сев за руль, он порадовался, что мотор завелся сразу. Рыбаки, не вынимая рук из карманов промасленных штормовок, сочувственно глядели ему вслед.
В близлежащем мотеле он снял номер и проспал до раннего вечера. Между тем небо прояснилось и потеплело. Тем не менее он промерз, когда в ранних сумерках снова поехал на мыс. Сев на обломок скалы, он смотрел на закатный луч, пока тот совсем не скрылся в море. «O mar tenebroso». Черные волны с грохотом разбивались о берег, и белая пена оседала на прибрежных камнях. Слово так и не выплывало. Оно не приходило!
А было ли оно вообще? В конечном итоге может быть, дело было не в памяти, а в рассудке, который дал трещину? Как могло случиться, чтобы человек лишился рассудка из-за того, что забыл одно-единственное слово, которое прежде хорошо знал? Ладно еще, если бы он сидел в аудитории за контрольной или экзаменационной работой. Но здесь, перед ревущей стихией? Разве черные воды, вздымающиеся к черному ночному горизонту, не должны попросту смыть его печали как нечто ничтожное, мелкое, смехотворное, о чем может горевать только тот, кто потерял всякое чувство соразмерности?
Грегориуса охватила тоска по дому. Он закрыл глаза. Вот, без четверти восемь он ступает на Кирхенфельдбрюке. По террасам Шпитальгассе, Марктгассе и Крамгассе спускается к Бэренграбен. Слушает ораторию в кафедральном соборе. Высаживается в Берне из поезда, заходит в свою квартиру. Снимает пластинку языкового курса португальского с проигрывателя и выкидывает ее в мусоропровод. Ложится в свою постель с полным ощущением счастья, что все как прежде.
Невероятно, чтобы Праду и Эстефания Эспиноза были здесь. Более чем невероятно. Ничто не говорило об этом. Ничто.
Совсем замерзнув в заледеневшей куртке, Грегориус пошел к авто. Машина в сумерках выглядела еще громаднее, чем до того. Как чудовище, которое никто не смог бы привести за кольцо в Коимбру, а тем более он.
Позже, в придорожном кафе он попытался что-то съесть, но попытка была неудачной. На регистрации какого-то отеля он попросил пару листов бумаги. Потом сел за низенький столик и записал перевод текста, составленного мусульманским географом, на латыни, на греческом, на древнееврейском. Он так надеялся, что с кончика пера, когда он выводил греческие символы, сорвется и забытое гомеровское слово. Но не случилось. Заветная камера памяти оставалась пустой и погруженной в немоту.
Нет, не то чтобы бушующие просторы моря делали незначимыми все, что он хотел вспомнить и забыть. Нет, не то. Точно, не то. Одно слово среди всех остальных. Одно-единственное слово. Что оно значит среди… среди мертвых… безмолвных вод… даже если вся вселенная пойдет… пойдет прахом, просочится… просочится сквозь… всемирный потоп… упавший с небес на землю… Если бы только в мире было одно слово… одно-единственное слово… — тогда бы оно было не словом, а Словом! Сияющим, всепоглощающим, сметающим любые преграды, застящие горизонт.
Грегориус с трудом унял выскакивающее из груди сердце. Он прошел к окну и выглянул, удостоверившись, что автомобиль действительно стоит на парковке. Завтра. Завтра при дневном свете он сделает это.
Он сделал. Измученный бессонной ночью, Грегориус вывел машину на трассу. Призраки ушедшей ночи сопровождали его неустанно.
Он припарковался в Исфахане, который вдруг оказался на побережье. Город с минаретами и куполами, осененный ультрамарином и золотом, вздымался до горизонта. Поэтому он и испугался, когда увидел море. И еще больше, когда оно забилось черными бушующими волнами о подступы к пустынному городу. Сухой горячий ветер внезапно бросил ему в лицо влажную струю. Он вспомнил о Праду. Золотых слов мастер оставался безмолвным, он просто присутствовал в видении, гордый и отрешенный. А Грегориус все припадал ухом к гигантскому магнитофону Адрианы, чтобы уловить звук его голоса.
На подъезде к Виана-ду-Каштелу, перед поворотом на автобан к Порту и Коимбре выпавшее из памяти слово начало вертеться у Грегориуса на языке. Невольно он откинулся, закрыл глаза и мобилизовал все силы, чтобы помешать ему снова уйти в небытие. Из прострации его вывели заполошные гудки встречного автомобиля. В последнюю секунду он вывернул руль, избежав лобового столкновения. На ближайшей площадке для отдыха он долго сидел в заглушённом автомобиле, пытаясь справиться с пульсирующими в мозгу токами. Остаток пути до Порто он ехал, пристроившись за неповоротливым грузовиком. Дама на станции проката была отнюдь не в восторге, что он настаивал вернуть автомобиль здесь, а не в Коимбре. Но, окинув долгим пристальным взглядом его лицо, она решилась на такую нестандартную сделку.
Когда поезд на Коимбру и далее на Лиссабон отошел от перрона, Грегориус в полном изнеможении откинулся на спинку сиденья. Перед его взором замаячили прощания, которые предстояло проделать в Лиссабоне. «Ибо в этом и заключается смысл прощания, веский, полный смысл: двое, прежде чем расстаться, объясняются, как они видели и как принимали друг друга, — писал Праду к матери. — Что в отношениях им удалось, а что нет. Для этого необходимо бесстрашие — надо выдержать боль диссонансов. И признать то, что нестерпимо признавать. Прощаться — это еще значит и то, что человек должен сделать для себя: не поступиться своей правдой под взглядом другого».
Поезд набрал ход. Страх перед неминуемой смертью, которой он только что избежал, отступил. Думать ему больше не хотелось. На всем пути до Лиссабона.
И в тот самый момент, когда ему удалось под монотонный стук колес отрешиться от всего происходящего, потерянное слово вдруг нашлось: «λιστρου», «скребок для мытья полов залы». И он четко видел, где стояло это слово: «Одиссея», конец двадцать второй песни.
Дверь купе распахнулась, и место напротив занял нагловатый молодой человек, разворачивая бульварную газетенку с заголовками, набранными крупным шрифтом. Грегориус поднялся, забрал свой багаж и прошел в конец поезда, где отыскалось свободное купе. «Λιστρου», — бормотал он, — «λιστρου».