Главная тайна горлана-главаря. Ушедший сам - Эдуард Филатьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маяковский над подобными вопросами не задумывался. И в ответ на смешки он просто сказал:
«А теперь, пока я жив, обо мне говорят много всякой глупости и часто ругают. Много всяких сплетен распространяют о поэтах. Но из всех разговоров и писаний о живых поэтах обо мне больше всего распространяется глупости: я получил обвинение в том, что я, Маяковский, ездил по Москве голый с лозунгом „Долой стыд!“. Но ещё больше распространяется литературной глупости…
Все поэты, существовавшие до сих пор и живущие теперь, писали и пишут вещи, которые всем нравятся, потому что пишут нежную лирику.
Я всю жизнь занимался тем, что делал вещи, которые никому не нравились и не нравятся. (Хохот части слушателей. Реплика: «Теперь нравятся!»)».
То, что речь сразу пошла о распространявшихся «глупостях», вопросов не вызывает. Но почему своё выступление Маяковский начал со слов «когда я умру»! Ведь он же сам совсем недавно (в стихотворении «Сергею Есенину», опубликованном в апреле 1926 года) провозглашал:
«Для веселия / планета наша / мало оборудована.Надо / вырвать /радость / у грядущих дней.В этой жизни / помереть / не трудно.Сделать жизнь / значительно трудней».
А в стихотворении «Товарищу Нетте пароходу и человеку», многократно читанном в самых разных аудиториях, и вовсе есть строка:
«Мне бы жить и жить, / сквозь годы мчась».
Отчего вдруг появились эти тревожно щемящие слова: «теперь, пока я жив» и «когда я умру»!
Маяковский продолжал:
«– Сегодня двадцать лет моей поэтической работы. (Все слушатели долго приветствующе аплодируют.) Читаю первое вступление в поэму о пятилетке "Во весь голос"!»
И, как бы продолжая говорить о тех далёких временах, когда никого из находившихся в зале слушателей уже не будет в живых, он начал читать вступление к поэме, в финале которой есть строчки:
«Товарищ жизнь, / давай / быстрей протопаем,Протопаем / по пятилетке / дней остаток».
Однако до этого места дочитать ему не дали – в зале зашумели и зашикали сразу же после первых строк:
«Уважаемые / товарищи потомки!Роясь / в сегодняшнем / окаменевшем г…»
Кто-то принялся даже выкрикивать протесты против употребления «грубых слов». Да, «грубые слова» во вступлении есть, но из-за них чтение никогда не прерывали. А тут…
Славинский записал:
«…в аудитории в разных местах – реплики протеста против грубых слов… К нам на стол бросают записки. Просят не употреблять грубых слов в стихах. Маяковский на записки не отвечает, он просит:
– Давайте разговаривать!».
Поговорили. И был объявлен перерыв.
Павел Лавут:
«Непривычно мрачный вид Маяковского насторожил одного из бригадников, и лишь в перерыве он отважился показать Владимиру Владимировичу вкладку из журнала “Печать и революция” – портрет Маяковского, который был вырван из готового тиража…
Я пишу о том, чему лично был свидетелем…
Владимир Владимирович выслушал, посмотрел вкладку и что-то тихо, невнятно сказал. Слова не запомнились. В памяти остался напряжённый облик его…
Полагаю, что о вырванном портрете Маяковский узнал ещё до выступления в институте, но видимым фактом этого оскорбления стало именно теперь, на вечере девятого апреля..»
Показавший вкладку Виктор Славинский обещал принести экземпляр журнала на следующее выступление поэта в Московском университете 11 апреля.
Перерыв завершился.
Павел Лавут:
«После перерыва пошли записки и выступления с мест».
И вот тут сразу возникло то, что иначе как специально устроенной вакханалией не назовёшь. Художник Борис Ефимов писал:
«…как часто в последние годы жизни поэта ему приходилось выслушивать злые и недобросовестные нападки всяческой, по выражению Маяковского, “литературной шатии”. Как охотно многие литераторы и критики старались сделать по его адресу какое-нибудь обидное и недоброжелательное замечание, не упуская случая как можно больше ранить, уязвить и оскорбить поэта».
Но на этот раз «язвили» и «оскорбляли» Маяковского не литераторы, а студенты. Это была…
Форменная травля
Даже обычно сдержанный в оценках Бенгт Янгфельдт и тот, говоря об участниках того вечера, был вынужден признать, что…
«…некоторые пришли только для того, чтобы его шпынять».
Из зала передали записку, Владимир Владимирович развернул её и прочёл:
«– Верно ли, что Хлебников – гениальный поэт, а вы, Маяковский, перед ним – мразь?»
Тон заданного вопроса переходил все рамки приличия. Но Владимир Владимирович спокойно ответил:
«– Я не соревнуюсь с поэтами, поэтов не меряю по себе. Это было бы глупо. <…> У нас, к сожалению, мало поэтов. На сто пятьдесят миллионов населения должно быть, по крайней мере, сто пятьдесят поэтов, а у нас их – два, три.
Крики:
– Какие? Назовите! Перечислите!
Маяковский:
– Хороший поэт Светлов, неплохой поэт Сельвинский, хороший поэт Асеев.
Голоса:
– Сколько насчитали? Себя исключаете?
Маяковский иронически:
– Исключаю».
Слово предоставили молодому человеку, который назвался студентом Зайцевым. Маяковский предупредил:
«– Мы разговаривать будем так: товарищ выступает, а я сразу буду на выступление отвечать».
После этих слов Славинский записал:
«Маяковский сходит вниз, садится на ступеньку трибуны, сидит с закрытыми глазами, прислонившись к стенке, едва видимый некоторым из публики. Мне стало страшно. Владимир Владимирович не держится на ногах и не просит принести стул. Я хотел принести стул, но посчитал неудобным бросить обязанности ведущего протокол. Я подумал: "Вот она – голгофа аудитории"».
Тем временем студент Зайцев поднялся на трибуну и сразу заявил:
«– Товарищи! Рабочие не понимают Маяковского из-за Маяковской манеры разбивать строчки лесенкой!»
Дальше, по записи Славинского, произошло следующее:
«На трибуне – поэт. Он отвечает наглецу:
– Лет через пятнадцать-двадцать культурный уровень трудящихся повысится, и все мои произведения станут понятны всем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});