Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 13 - Вальтер Скотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они вышли из дому в сопровождении маленького лазутчика, пересекли сады, спустились по лестнице, и у ее подножия юный обитатель Темпла воскликнул:
— А теперь продекламируем с Овидием:
In nova fert animus mutatas dicere formas… [113]
Долой маскарад! — продолжал он в том же духе. — Прочь занавес, скрывавший Борджа! Но что с вами, милорд? — опросил он, заметив, что лорд Гленварлох очень страдает от унизительной перемены в своем положении. — Надеюсь, я не оскорбил вас своей глупой болтовней? Я хотел только примирить вас с вашими теперешними обстоятельствами и настроить вас на тон этого странного места. Не унывайте! Я уверен, что вы пробудете здесь всего несколько дней.
Найджел мог только пожать ему руку и ответить шепотом:
— Я ценю вашу доброту. Я знаю, что должен испить до дна чашу, которую наполнило для меня мое собственное безрассудство. Простите меня, если при первом глотке я почувствовал ее горечь.
Реджиналд Лоустоф был суетливо услужлив и добродушен; но сам привыкший к бесшабашной, разгульной жизни, он не имел ни малейшего представления о глубине душевных страданий лорда Гленварлоха, чье временное пребывание в убежище представлялось ему безобидной проделкой своенравного мальчика, играющего в прятки со своим наставником. Он привык также к виду этого места, но на его спутника оно произвело глубокое впечатление.
Старинное убежище Уайтфрайерс было расположено значительно ниже террас и садов Темпла, и поэтому его почти всегда окутывал влажный туман, поднимающийся с Темзы. Его кирпичные дома вплотную теснились друг к другу, ибо в месте, обладавшем такими редкими привилегиями, ценился каждый фут земли; но воздвигнутые людьми, средства которых зачастую не соответствовали их планам, дома эти были построены кое-как и являли взору признаки разрушения, хотя и были еще совершенно новыми. Детский плач, брань матерей, жалкое зрелище рваного белья, развешенного в окнах для просушки, — все это свидетельствовало о нужде и лишениях несчастных обитателей Эльзаса; жалобные звуки заглушались буйными криками, руганью, непристойными песнями и громким хохотом, доносившимся из пивных и таверн, число которых, как указывали вывески, равнялось числу всех остальных домов; и чтобы дать полную картину этого места — увядшие, увешанные мишурными украшениями и накрашенные женщины бросали бесстыдные взгляды на прохожих из своих открытых решетчатых окон или с более скромным видом склонялись над растрескавшимися цветочными горшками с резедой и розмарином, выставленными на подоконниках и представлявшими большую опасность для жизни прохожих.
— Semi-reducta Venus, [114] — сказал студент, указывая на одну из этих нимф, которая, видимо боясь посторонних взглядов, наполовину спряталась за оконными ставнями и щебечущим голоском разговаривала с жалким черным дроздом, узником плетеной тюрьмы, висевшей за окном на почерневшей кирпичной стене. — Мне знакомо лицо этой потаскушки, — продолжал проводник, — я готов прозакладывать нобль, что, судя по ее позе, у нее чистые волосы и грязный пеньюар. Но вот идут два эльзасца мужского пола; они дымят, словно странствующие вулканы. Отпетые молодчики! Клянусь, что тринидадский табак заменяет им говядину и пудинг, ибо, да будет вам известно, милорд, королевский запрет против индейского зелья имеет в Эльзасе не больше силы, чем его предписание об аресте.
Тем временем оба курильщика подошли ближе — косматые нечесаные головорезы, с огромными усами, закрученными за уши; их буйные шевелюры выбивались из-под старых, надетых набекрень касторовых шляп, из дыр которых торчали беспорядочные пряди волос. Выцветшие бархатные куртки, просторные короткие штаны, широкие засаленные портупеи, полинявшие шарфы, а главное — вызывающая манера, с какой один из них носил свой палаш, а другой непомерно длинную шпагу и кинжал, дополняли портрет настоящего эльзасского забияки, так хорошо известный в то время и в последующее столетие.
— Смотри в оба, — сказал один головорез другому; — видишь, как эта девица кокетничает с чужим кавалером!
— Пахнет шпионом, — ответил другой, взглянув на Найджела. — Полосни-ка его кинжалом по глазам!
— Постой, постой! — воскликнул его спутник. — Да ведь это краснобай Реджиналд Лоустоф из Темпла. Я знаю его; он славный малый и свой человек в нашей провинции.
С этими словами, окутавшись еще более густым облаком дыма, они без дальнейших замечаний продолжали свой путь.
— Grasso in aere! [115] — воскликнул студент. — Вы слышали, как эти наглые мошенники назвали меня? Но если это принесло пользу вашей светлости, мне все равно. А теперь, ваша светлость, позвольте спросить, какое имя вы присвоите себе, ибо мы подходим к дворцу герцога Хилдеброда.
— Я назовусь Грэм, — сказал Найджел, — так звали мою мать.
— Грайм, [116] — повторил студент, — прекрасно подойдет к Эльзасу, к этому мрачному и грязному убежищу.
— Я сказал Грэм, сэр, а не Грайм, — промолвил Найджел сухо, делая ударение на гласном, ибо немногие шотландцы понимают шутки, относящиеся к их имени.
— Прошу прощения, милорд, — продолжал любитель каламбуров, нимало не смущаясь, — но Граам тоже неплохо. На верхненемецком наречии это означает «горе», «несчастье», а ваша светлость, можно сказать, и впрямь попали в беду.
Видя настойчивость студента, Найджел рассмеялся. Показывая на вывеску, которая изображала или Должна была изображать собаку, нападающую на быка и бросающуюся ему на голову по всем правилам искусства, обитатель Темпла сказал:
— Вот здесь верный герцог Хилдеброд издает законы, а также продает эль и другие крепкие напитки своим верным эльзасцам. Будучи завсегдатаем Парижского сада, он выбрал вывеску, соответствующую своим привычкам; и он дает пить жаждущим, чтобы сам он мог пить, не платя денег, и получать деньги за то, что выпито другими. Так войдем же в вечно открытые ворота этого второго Аксила!
С этими словами они вошли в ветхую таверну, более просторную, однако, и меньше напоминавшую развалины, чем другие дома этого убогого квартала. Там суетилось несколько изможденных, оборванных слуг, глаза которых, подобно глазам совы, казалось, были созданы для полуночного мрака, когда спит все живое, а при дневном свете, словно в полусне, смотрели затуманенным, оцепеневшим взором. В сопровождении одного из этих щурящихся ганимедов они вошли в комнату, где слабые лучи солнца почти совершенно померкли в облаках табачного дыма, валившего из трубок собутыльников, в то время как из этого облачного святилища гремела старинная песня: