Курочка Ряба, или Золотое знамение - Анатолий Курчаткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Игнат Трофимыч был уже учен ее заклинаниями.
— Точно, — сказал он. — Прирезать. А скорлупу — в нужник.
— В какой нужник, ты че! — так и вскинулась Марья Трофимовна и схватила со стола торбочку фартука, прижала к себе. — В нужник сразу, ой, быстрый!
А видно нечего делать, с Надькой надо советоваться, подумал Игнат Трофимыч о дочери.
— А че тебе Надька, че она? — нерешительно воспротивилась его предложению Марья Трофимовна, когда он высказал вслух свою мысль. Но так нерешительно она воспротивилась, что ясно было: и сама она не против того.
— Надька нам все как надо разложит, — с решительностью сказал Игнат Трофимыч. — С точки зрения политики и государственной необходимости в данный момент. Она там у себя знает, что к чему.
— Ей как не знать! — согласилась Марья Трофимовна. — На том и сидит, чтобы знать. — И согласие в ее голосе означало не что иное, как согласие на совет с дочерью.
А участковый Альберт Иванович Аборенков, между тем, остановившись посреди улицы, записал в своей рабочей книжке участкового следующее: «Внимание! Ул. Апрельская, д. 85. Трофимычи: криминогенная зона!». И, написав, обвел запись двойной жирной чертой.
Глава вторая
1
Дочь Трофимычей действительно была, как выразился участковый Аборенков, изрядной шишкой. Место ее работы было на той самой центральной улице города, что носила прежде название Дворянской, но уже многие годы числилась улицей Ленина, в одном из тех богатых красивых особняков, что понастроили в царскую эпоху для своего личного житья-бытья эти самые дворяне, а теперь вот служили, можно сказать, всему народу, и должность ее называлась «секретарь по идеологии», а если по иерархии, учитывая, что главное лицо в особняке являлось «первым», то она была «третьим секретарем».
Когда-то, в давнюю уже, едва не сорокалетней давности пору, когда повсюду, куда ни пойди, на всех улицах и во всех помещениях общественного назначения висели портреты усатого отца народов с добрыми ледяными глазами, была Наденька примерной пионеркой, всегда с отглаженным алым галстуком под белым отложным воротничком коричневой школьной формы, хотя галстук у нее, в отличие от всяких других, из семей побогаче, был не шелковый, за одиннадцать пятьдесят, а сатиновый, за три семьдесят, и потому имел обидную склонность скручиваться трубочкой. Но ей очень хотелось, чтобы галстук лежал на груди такими же красивыми остроконечными лепестками, как лежали галстуки шелковые, она не уставала гладить его утюгом каждое утро — и была за то вознаграждена: старшая пионервожатая, в черной юбке и белой блузке, с шелковым, разумеется, галстуком, чудесно горевшим на крахмальном снегу блузки, выделила ее среди всех остальных, помогла стать председателем Совета отряда в своем классе, потом выдвинула председателем Совета дружины всей школы, а там — Наденька и сама не заметила, как это получилось, да она бы была очень удивлена, если бы этого не произошло — стала она секретарем школьной комсомольской организации и так, всю жизнь, была после секретарем да секретарем: секретарем комсомольской организации группы в педагогическом институте, куда поступила учиться литературе и русскому языку, секретарем курса, факультета, и, закончив институт, не пошла работать по обретенной специальности, преподавать детям Пушкина с суффиксами, а так все и секретарствовала: секретарем городского комитета ВЛКСМ, секретарем областного комитета ВЛКСМ, и был момент, чуть не уехала в Москву секретарем самого Центрального комитета комсомола, но какой-то винтик заело, и не получилось, однако из секретарства она не выбыла, перешла в секретари партийные, посидела несколько лет в районном комитете, а потом вот перебралась в этот особняк на центральной улице города. Тому, что она так высоко взлетела, Наденька, а собственно, давно уж никакая не Наденька, а Надежда Игнатьевна, разумеется, ничуть не удивлялась и не видела в том какой-то особой благосклонности судьбы, она знала, что так должно было быть, что это неизбежно было, потому что ведь никто другой в классе не следил так за галстуком, как она, никто не страдал так из-за этих трубочек, в которые сворачивались его концы, — и вот ей воздалось. Правда, особняк, в который ее привозила по утрам персональная черная «Волга» с личным шофером Славиком, был не самым главным в городе, главнее был другой — побольше, повнушительнее, этажом повыше и с памятником Ленину перед ним, на другой стороне улицы и чуть, метров двести, наискосок, но Наденька, то есть, простите, Надежда Игнатьевна, не сомневалась, что будет приезжать по утрам на черной персональной «Волге» и туда, дай только срок. Она горела на работе, семьи не имела, хотя в молодости и была попытка обзавестись ею, но обнаружилось, что семья карьере только помеха, тем более что в молодые годы для успешного продвижения приходилось постоянно давать, а семейная жизнь сразу и очень осложнила эти ее необходимые отношения с вышестоящими товарищами, и на время она отодвинула семью в сторону, решив, что семья и дети от нее никуда не убегут, успеется еще, да так и привыкла к жизни для народа, всю свою жизнь — народу, без остатка, до капли, и могла находиться в своем служебном кабинете хоть до двенадцати ночи — пожалуйста, если нужда. Нужда такая временами возникала, и тогда она чувствовала себя безмерно счастливой, по-настоящему полезной обществу, истинной солью его, и когда нужда пропадала, несколько дней мяло душу болью: ах, почему она не родилась раньше, почему не жила в те годы, когда всем ответственным работникам приходилось работать, случалось, до утра… она бы показала себя, она бы проявилась, она бы давно уже была не в этом особняке, а в том, другом, с памятником!.. Правда, сожаление это бывало обычно недолгим — появлялось и исчезало, потому что по-настоящему-то она не хотела бы жить в те годы, наслушалась еще во времена своей комсомольской молодости: кто хорошо восходил, тот хорошо и падал, прямо на цементный тюремный пол, а уж оттуда или в расход, или на Колыму золото мыть, — нет, она хотела жить именно сейчас, ей нравилось жить в сейчас, вот только азарту не хватало в работе, ярости, так сказать, размаха…
В свои сорок семь лет была Надежда Игнатьевна женщина вполне себе ничего, видная, как говорится: статная, не особо располневшая, с хорошо ухоженным свежим лицом, потому что наносила визит косметологу, посещавшему дважды в неделю их особняк, каждое второе его посещение, имела превосходно уложенные в богатую прическу волосы, потому как, опять же, полагала необходимым являться к работавшему в их особняке парикмахеру не реже раза в неделю, одевалась строго, но женственно, модно, но не до крайности, и нынешнее лето, например, она часто ходила в приобретенном на одной закрытой базе французском фиолетовом платье со всякими складочками, карманчиками, выпусками и напусками, поверх которого надевала пошитый также в одном закрытом ателье без всякой вывески у входа длиннополый, с подкладными спущенными плечами пиджак из серебристого блестящего материала, который, будучи последним писком моды, придавал вместе с тем ее облику деловой, решительный вид.
Впрочем, она и в самом деле была решительна, властна; властная решительность — это была доминанта ее личности, эта доминанта проявлялась во всем: в выражении лица, в интонациях голоса, в жестах ее и движениях. Если же уточнять до конца, то надо признаться, что в обращении с подчиненными и вообще нижестоящими доминанта ее обретала характер некоей как бы грубой безапелляционности и даже хамоватости. Увы, но что поделаешь — факт.
Непосредственные подчиненные Надежды Игнатьевны боялись ее. Боялись и старались пореже возникать в ее обширном, обставленном ореховой «стенкой» кабинете с просторным рабочим столом и длинным столом для совещаний, застеленным зеленым сукном. Боялись ее и не особо стремились на всякие совещания к ней всякие другие третьи секретари, подведомственные и подотчетные ей, — ну да, с другой стороны, если б не боялись, то разве бы занимала она этот кабинет с роскошной ореховой «стенкой»? Тогда бы занимал его, извините, кто-нибудь другой. А занимать такой кабинет, быть его хозяином, иметь у себя на столе целый селекторный пункт, который словно бы накрывал невидимой тончайшей сетью весь город, связывал нитями со всеми людьми, держащими в городе власть, от самой большой до самой малюсенькой, иметь рядом с селектором парочку других телефонов, к линиям которых даже не самый обыкновенный смертный не мог и мечтать подключиться, иметь, наконец, и самый простой, обычный городской телефон, но номер которого известен лишь тем, кому ты захотел его дать сам, — да разве же откажется кто занимать такой кабинет, да за то, чтобы занимать его, жизнь и честь кладут, роют ямы другим и, случается, проваливаются в них навек сами; да нет, что и говорить, такому кабинету надо соответствовать, а не станешь соответствовать — сметет тебя, будто здесь никогда и не сиживал.