Различия - Горан Петрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А бывало и похуже. Если появлялся Крле, бандит из самых опасных, можно было ожидать, что кому-то из зрителей придется остаться без места. Дело в том, что Крле выбирал себе жертву, следовал за ней по всему залу и про каждое место заявлял, что оно занято. Билетер Симонович, тогда уже довольно мрачный, делал вид, что его здесь нет, что он ничего не видит и не слышит. А если несчастный все же дерзал потянуться к откидному сиденью, Крле ледяным тоном произносил: «Мать моя, еще раз — и я тебе кровь пущу, электрорубанком руку отчекрыжу».
В конце концов несчастный, доведенный до умоисступления, умоляюще спрашивал:
— Хорошо... хорошо... Но где же я могу сесть?!
Тогда Крле, всем своим видом изображая готовность помочь, внимательно, даже озабоченно оглядывал полупустой зал «Сутьески», а мотом беспомощно пожимал плечами и выносил приговор:
— Какая жалость. Ни одного свободного места. Похоже, тебе придется постоять!
Представление заканчивалось тем, что жертва была вынуждена выбирать, то ли покинуть кинотеатр (что молодчики ему чаще всего не разрешали), то ли торчать у стены в течение всего сеанса, переминаясь с ноги на ногу.
Крле даже прозвище получил: Рубанок. Хотя в техническом отношении это было не совсем верно, потому что сам он имел в виду инструмент для распилки древесины, а именно циркулярную пилу. Но для несчастного, которому грозило кровопускание и потеря руки, принципиального значения это не имело. После сеанса его еще долго бил озноб. И ему часто потом приходилось терпеть грубые шутки. Так, при встрече на улице с юнцами из числа приспешников Крле, ему случалось слышать громкое, протяжное завывание: «Зззззззззз...», которое сопровождалось медленным движением рук, словно толкающих кого-то по направлению к беспощадному лезвию.
Ave, Caesar, morituri te salutant[5]
Чтобы избежать неприятностей с Рубанком и его дружками, осторожные зрители избегали даже одиннадцатого ряда. Сидеть там хватало духу только у юристов. Потому что если публика из десятого и не имела дел с законом, она все равно понимала, что адвокаты рано или поздно могут ей понадобиться. Одним из лучших, который всегда работал на «обвиняемых», был Лазарь Л. Момировац, огромный и крепкий, как обломок скалы, он-то как раз и садился всегда в одиннадцатом. Он брался за самые тяжелые случаи, потенциальные смертные приговоры, убийства, изнасилования. Никогда не занимался мелочовкой вроде мошенничества на производстве, подделки талонов на горячее питание, истерических разводов или тянущихся десятилетиями тяжб между братьями за клочок земли. Он был неизменно серьезен, даже мрачен, возможно потому, что знал, до чего может дойти, докатиться человек. Страшным был его взгляд, когда он смотрел на людей, он словно читал их мысли, словно мог предугадать, кто на какое преступление способен. Он любил повторять, что каждый человек приговорен условно — от рождения до смерти.
Единственное, над чем он от души смеялся, были киножурналы. Больше всего Лазарь Л. Момировац любил сюжеты о торжественных встречах и проводах президента. «Ave, Caesar, morituri te salutant!» — громко произносил он эту или какую-нибудь другую фразу на латыни, причем таким тоном, что и те, кто не понимал ее значения, были уверены, что это какая-то издевка.
Мне известно, кто на этом нагрел руки. Хозяин книжной лавки. Он понятия не имел, кому сбывать «классику». Так вот, представитель местных органов госбезопасности скупил у него по безналичному расчету все экземпляры «Латинских цитат» Альбина Вилхара (прекрасное издание в твердом переплете, выпущенное одним из самых солидных издательств, «Матица Српска», серия «Занимательно и полезно»). В книге имелась ленточка, чтобы закладывать нужное место, а это облегчало сбор компромата, помогая фиксировать, что именно этот «недобитый» выкрикивает во время демонстрации киножурналов. И тем не менее не находилось такого стража порядка, у которого хватило бы храбрости задержать его и доставить в отделение. Даже они побаивались его, Лазаря Л. Момироваца.
Да, и еще кое-что. В отличие от товарища Абрамовича, который в соответствии со своими левыми убеждениями сидел только с левого края в первом ряду, «недобитый» всегда вызывающе усаживался на крайнее правое место в одиннадцатом.
И еще одно замечание. Лазарь Л. Момировац был единственным, кто с уважением относился к старому билетеру Симоновичу. И утверждал, что мы понятия не имеем, что за человек находится среди нас и что сам он ни за что не согласился бы оказаться на его месте. «Да и вам не дай бог! Такого терпения, как у господина Симоновича, ни у кого нет! Вот я бы всех вас, да и себя самого, просто выставил отсюда вон!»
Еще получше меня, чем я
С обычным опозданием минут на десять, всегда с трудом выпутываясь из тяжелой портьеры на входной двери, в двенадцатый ряд пробиралась учительница музыки с необычной фамилией Невайда и еще более необычным именем Элодия. Появлялась она, как уже говорилось, с опозданием минут на десять и исчезала до окончания фильма, тоже минут за десять, снова путаясь в плюшевой занавеске. Никто не мог понять, почему она так себя вела. Возможно, была излишне стеснительна. Ее приход и уход сопровождались тихим шорохом, какой слышится, когда из куста на краю поля выпархивает куропатка. Замужем она не была. Старательно обучала детей хоровому пению. Хотя у самой была «зажатая диафрагма» и, как следствие, «вечно сдавленное страхом горло». Она читала любовные романы, слушала классику с пластинок советской фирмы «Мелодия» и ходила в кино. Вечно опаздывая. Одна. Такой была эта Элодия Невайда. Кроме того, она была очень красивой и очень худой. И напоминала роскошно и многообещающе начатое, но по стечению обстоятельств так никогда и не законченное музыкальное произведение. Скрипичный ключ, обозначение темпа и тональности, после чего в партитуре — не более двадцати нот.
Вообще, казалось, двенадцатый ряд предназначался для тех, кто был близок к миру музыки. Здесь сидел и толстяк Негомир, несостоявшийся рок-музыкант, по воле случая ударник на свадьбах и похоронах, который вечно таскал с собой толстую тетрадь, а точнее, ежедневник окружного комитета Социалистического союза трудового народа Югославии (на всякий случай, вдруг что-то неожиданное придет в голову), чтобы фиксировать на бумаге «новые ритмы». Но поскольку у него не было соответствующего музыкального образования, эти заметки носили описательный характер: «Трукуту-трукуту... ксс-ксс... тутула-тутула... псс-псс!» Уже одного этого было бы достаточно, однако Негомир прославился фразой, вылетевшей у него, когда он слушал, как играет легендарный Кена, ударник группы «Смак»: «Ого, этот барабанит еще получше меня, чем я!» Худощавая Элодия и здоровяк Негомир иногда заводили во время сеанса, правда очень тихо, разговор о музыке из кинофильмов. Ворковали о чем-то вроде: «А вот Эннио Морриконе...» И хотя Негомир упрашивал Невайду остаться до конца, чтобы закончить обмен мнениями, она минут за десять до заключительных титров все-таки вставала и уходила. Сопровождаемая шорохом, какой слышится, когда куропатка испуганно прячется в кустах на краю поляны.
Капелька темно-красного сургуча
Эх, несчастливый тринадцатый ряд! Сюда без страха садился только Отто. Считалось, что Отто настолько невезучий, что несчастливый тринадцатый ряд уже ничего не сможет ему испортить. Жил он только благодаря тому, что его не прогоняли из главпочтамта. Он слонялся возле окошечек. За других, не столь терпеливых, стоял в очередях, чтобы оплатить счет, передать какое-нибудь заявление или ответ на запрос. Упаковывал посылки и бандероли «за сколько не жалко». И хотя одевался довольно неаккуратно и брился раз в три-четыре дня, паковал все с особым, художественным вкусом.
Да, это была не просто упаковка. Во-первых, подходящая коробка, обычно от обуви или посуды, во-вторых, ровно столько, сколько нужно, синей бумаги, потом шпагат, а главное — руки, которые все это укладывают, отмеряют, завязывают... Сколько денег ни дай за выкуп новорожденного, ни в одном родильном доме так аккуратно не перевяжут пуповину, ни одна нянечка так внимательно не запеленает младенца... А под конец — вроде родинки, единственной особой приметы, — капелька темно-красного сургуча... И комментарий самого Отто: «Чакум-пакум. Такую посылку и Отто был бы рад получить!»
Но увы, ничего подобного никогда не случалось. У Отто не было родственников. Всю жизнь он вместо других стоял в очередях, всю жизнь упаковывал и отсылал посылки чужим людям. Поговаривали, что он такой невезучий еще и потому, что, мягко говоря, не отличался особой сообразительностью. Правда, он протестовал против такой оценки, путая при этом звуки и выговаривая «дж» вместо «д» и «ч» вместо «с»: «Все джумают, Отто тупой, а Отто просто чмеется, чмеется...»