Различия - Горан Петрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принять решение и обвести: год семнадцатый
Здесь столько фотографий, придется зажмуриться и вытащить одну, примерно так, как вытаскивают конверт с именем победителя. Раздумываю, колеблюсь, тянусь за одной, вдруг передумываю, беру другую, ощупываю, не выдерживаю и подсматриваю, чуть-чуть приоткрыв глаза, замечаю, что третья, возможно, лучше... Так это и бывает в мои годы... Всего много, и самое трудное — это принять решение... Какая история достойна воспоминания? Как выбрать из этого изобилия?
И вообще, что именно в нас решает, какую фотографию вставить в альбом, рамку или медальон, а какая навеки останется лежать в коробке из-под обуви? Возможно, главную роль здесь играет забота о том, какими нас однажды увидят чьи-то глаза. Какими мы предстанем перед другими людьми.
Или же важнее, чтобы все было как есть? Как в той игре «на внимание» в развлекательных журналах, где две напечатанные рядом картинки совпадают почти во всех деталях, а задание состоит в том, чтобы найти и обвести пять, десять или двадцать пять отличий. И все это не вызывает никаких проблем, пока дело касается журнала. Однако если вы распространите практику искать и обводить различия на жизнь в целом, вас объявят ненормальным.
Так же как объявили ненормальной госпожу Панчи, которая целыми днями бродила по городу и губной помадой бесстрашно отмечала замеченную ею разницу. А началось все с того, что большими кругами цвета спелой вишни она помечала первые страницы газет, разложенных на прилавках уличных киосков, окна соседей на первом этаже, некрологи, приколотые к деревьям на бульваре, потом даже бюсты народных героев в парке (что неоднократно оканчивалось приводами в отделение милиции). Совсем уж серьезно все стало с тех пор, как муж госпожи Панчи начал просыпаться по утрам испачканным помадой, потому что жена по ночам разрисовывала карминовыми кругами его лицо. «Умывайся, умывайся... Все равно не поможет, ты давно уже не тот человек, за которого я выходила замуж», — приговаривала она, пока муж приводил себя в порядок.
Но и эти «различия» могли бы остаться предметом чисто семейных разногласий, если бы госпожа Панчи не начала подкрадываться на улице к прохожим и, незаметно достав из сумочки «патрон» с губной помадой, помечать растерявшихся людей прямо у всех на глазах, губя их репутацию цветом спелой вишни. Сопровождая свои художества восклицаниями: «Неужели вы думали, что я ничего не заметила! Одно говорите, другое делаете! Полагали, от меня можно что-то скрыть!»
А после того как она учинила подобное над одним политиком — он был председателем то ли какого-то местного совета, то ли комитета, то ли чего-то еще в таком роде, — пояснив, что его «даже случайно нельзя принять за человека», ее отправили на освидетельствование в психиатрическую клинику. Откуда она никогда не вышла. Умерла она как-то утром, нагая, вся покрытая слоем помады, возможно, всю ночь обводила кружочками различия, начав с собственных губ, а затем спиралями переходя на щеки, лоб, шею, грудь и дальше, покуда на ее теле не осталось свободного места.
Шторка черной камеры: год восемнадцатый
Маленькая фотография для удостоверения личности. Слишком строгая. Фотографии для документов подразумевают основательность и серьезность. Даже несмотря на то, что государство, которое постепенно заносит тебя во множество своих документов, формуляров, картотек, совершенно несерьезно и неосновательно. Но это выясняется только через некоторое время, когда уже поздно, когда пути назад нет...
А начинается все с того, что фотограф — все тот же вечный Чорбич — растягивает у тебя за спиной матерчатый экран синего цвета, который отлично контрастирует с лицом и закрывает не только паутину, но и всякую рухлядь в глубинах его ателье. Затем Чорбич особым образом, «артистически», двумя пальцами, невероятно тщательно распределяет складки задника. Ткань пропитана пылью, и в солнечном свете повисает облако мельчайших пылинок...
Потом Чорбич просит тебя сесть попрямее. Ты оглядываешься по сторонам, рассматриваешь многочисленные снимки, развешанные по стенам: чужие фотографии для ученических билетов, паспортов, водительских прав, чужие фотографии из армии, с венчаний, для некрологов, чужие фотографии на фарфоре, для надгробий... Смотришь на все эти сюжеты, и тебе становится ясно, что того же самого ждут и от тебя. В таком или несколько ином порядке...
«Не зевай! Закрой рот и не моргай, смотри в объектив!» — распоряжается Чорбич.
Ты подчиняешься и в этом. Закрываешь рот, не моргаешь, смотришь в объектив, тебе отлично видно, как там, по другую сторону аппарата, шторка, шторка черной камеры на миг открывается и тут же закрывается. Хочешь не хочешь, невидимая частичка тебя теперь навеки заперта в мышеловке. Все это сопровождается резким щелчком и удовлетворенным цоканьем Чорбича.
На следующий день, вручая тебе четвертушку синего конверта с четырьмя фотографиями для первого удостоверения личности, Чорбич опять удовлетворенно цокает языком. Оглядывает тебя оценивающе, как охотник добычу, словно прикидывая, сколько времени он потратит на тебя в будущем... Рассматривает, качает головой, будто хочет сказать, что это только начало... Однако, вручая тебе четвертушку синего конверта с четырьмя фотографиями для первого удостоверения личности, он ограничивается лишь театральным восклицанием:
— Поздравляю!
Ты отвечаешь:
— Да не с чем!
Если не растеряешься от волнения.
Дефицит клея и треть печати: год девятнадцатый
И дальше, похоже, все словно и идет той самой чередой... Нас снимали на полигоне, запыхавшихся, после бессмысленных занятий «по отработке действий в случае атомной бомбардировки». Казалось, что главной задачей было заставить нас упасть плашмя именно туда, где больше всего грязи. Это якобы дисциплинирует новобранцев.
Между прочим, фотография в военном билете была приклеена плохо. Ротный секретарь, срочник, экономил клей, я не удивился бы, узнав, что он тащит его домой, так же как при каждом увольнении тащил все, что попадало под руку: зеленые солдатские полотенца, коробочки со скрепками, гильзы после боевых стрельб, шнурки, остатки сухих пайков или масло для смазки затворов.
В общем, фотография довольно быстро отвалилась. Остался только квадратный след от нее и треть печати командования моей части. На печати что-то написано, но этого недостаточно, чтобы разобрать, что на самом деле сообщала круговая надпись.
Один взмах руки: год двадцатый
Студентом я любил ходить в Кинотеку. Я старался смотреть картины «по порядку», так, как обычно изучают литературу, начиная с восточных цивилизаций, потом античную и так далее. Некоторые кадры из немых кинофильмов и сейчас стоят у меня перед глазами. О чем разговаривают герои, можно лишь догадываться. За них «говорят» выражения лиц, снятых крупным планом, ракурсы, свет, игра теней на стенах... Так же, хотя и ровно наоборот, бывает, когда пишешь. Здесь переговариваются только сами слова, взятые в том или ином ракурсе и излучающие краткие вспышки света, чтобы потом и дальше отбрасывать друг на друга все новые и новые тени, а то, что якобы удается разглядеть за этими моментальными вспышками и игрой теней, — не более чем такая же догадка.
Студентом я любил ходить в Кинотеку и в культурный центр «Коларац». Нас пропускали туда бесплатно, после тех, кто купил билеты. Случалось, что желающих набивалось в большой зал слишком много, и мы усаживались на пол в партере и на балконе. Так было, и когда исполнялась «Девятая» Бетховена. Потом в газете «Политика» напечатали панорамную фотографию: полный зал, молодежь, сидящая и стоящая вдоль стен... Я там тоже где-то есть. Нет, я не хочу сказать, что среди множества лиц можно отыскать и мое, но я прекрасно помню этот волнующий концерт...
Иногда, сочиняя рассказ, я вспоминаю дирижера «Девятой». Перед ним не было партитуры, тем не менее он общался с инструментами с такой легкостью, словно следил за ними по нотам. Легкое движение руки — и вставали гордые громкие тимпанисты; быстрый взгляд — и отзывалась хрупкая флейта-пикколо; энергичный взмах — и оживали скрипки и виолончели; а потом он одним пальцем делал знак фаготу, и тот оглашал зал звуком, возраст которого насчитывал сотни лет... А затем все вместе... И хор... Людские голоса... «Ода к радости».
Стихи: год двадцать первый
Я написал с десяток стихотворений. И попытался их опубликовать. Говоря точнее, первые пять я послал в редакцию одного литературного журнала. Их не напечатали, но вскоре журнал стал приходить на мой домашний адрес. После этого я решил, что меня отвергли из-за какой-нибудь мелочи, что мне не хватило совсем чуть-чуть, что меня «имеют в виду»... Во всяком случае, я был очень горд собой. И каждый день многозначительно спрашивал у почтальона: «Ну как, есть для меня что-нибудь?»