О том, как я учился писать - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню несколько сцен такого рода: кто-то украл и принес хорошие охотничьи сапоги, решено было пропить их. Но Родзиевич, больной, за несколько дней перед этим избитый полицией, сказал, что пропить следует только голенища, а головки отрезать и дать "Студенту", он ходит в развалившихся опорках.
- Застудит ноги - сдохнет, а человек хороший.
Головки отрезали, но старый каторжанин предложил сшить из голенищ две пары лаптей, одну - для себя, другую - для Родзиевича. Так и не пропили сапоги. Грачик объяснял свою дружбу с этими людьми и щедрую помощь им своей любовью к "образованным".
- Я, брат, образованного человека люблю пуще красивейшей женщины, говорил он мне. Это был странный человек, черноволосый, с тонким красивым лицом, с хорошей улыбкой; всегда задумчивый, малословный, он вдруг взрывался буйным, почти бешеным весельем, плясал, пел, рассказывал о своих удачах, обнимался со всеми, точно уходил на войну, на смерть. На его средства в Задней Мокрой улице,- где теперь Московский вокзал,- в подвале трактира Бутова, кормилось человек восемь каких-то нищих, стариков и старух, а среди них молодая сумасшедшая женщина с годовалым ребенком. Вором он стал так: будучи лакеем губернатора, провел ночь со своей возлюбленной, а утром, возвращаясь домой, похмельный, выхватил у бабы-молочницы стойку молока и начал пить; его схватили, стал драться; строгий мировой судья Колонтаев, великий либерал, посадил его в тюрьму. Васька, отсидев срок наказания, залез в кабинет Колонтаева, изорвал у него бумаги, стащил будильник, бинокль и снова попал в тюрьму. Я познакомился с ним, когда его после неудачной кражи в Татарской слободе преследовали ночные сторожа, одному из них я подставил ногу, этим помог Василию убежать, и сам побежал с ним.
Странные были люди среди босяков, и многого я не понимал в них, но меня очень подкупало в их пользу то, что они не жаловались на жизнь, а о благополучной жизни "обывателей" говорили насмешливо, иронически, но не из чувства скрытой зависти, не потому что "видит око, да зуб неймет", а как будто из гордости, из сознания, что живут они - плохо, а сами по себе лучше тех, кто живет "хорошо".
Изображенного мною в "бывших людях" содержателя ночлежки Кувалду я увидел впервые в камере мирового судьи Колонтаева. Меня поразило чувство собственного достоинства, с которым этот человек в лохмотьях отвечал на вопросы судьи, презрение, с которым он возражал полицейскому, обвинителю, и потерпевшему - трактирщику, избитому Кувалдой. Также изумлен был я беззлобной насмешливостью одесского босяка, рассказавшего мне случай, описанный мною в рассказе "Челкаш". С этим чело веком я лежал в больнице города Николаева (Херсонского). Хорошо помню его улыбку, обнажавшую его великолепные белые зубы, - улыбку, которой он заключил повесть о предательском поступке парня, нанятого им на работу: "Так и пустил я его с деньгами; иди, болван, ешь кашу!".
Он мне напомнил "благородных" героев Дюма. Из больницы мы вышли вместе и, сидя со мною в люнетах лагеря за городом, угощая меня дыней, он предложил:
"Может - займешься со мною хорошим делом? С тебя, думаю, толк будет".
Я был очень польщен этим предложением, но в ту пору я уже знал, что есть дело более полезное, чем контрабанда и воровство.
Так вот чем объясняется мое пристрастие к "босякам" - желанием изображать людей "необыкновенных", а не людей нищеватого, мещанского типа. Тут, конечно, сказалось и влияние иностранной и прежде других французской литературы, более красочной и яркой, чем русская. Но главным образом тут действовало желание прикрасить за свой счет - "вымыслом" - "томительно бедную жизнь", о которой говорит пятнадцатилетняя девушка.
Это желание, как я уже сказал, называется "романтизмом". Некоторые критики считали мой романтизм отражением философского идеализма. Я думаю, что это неправильно.
Философский идеализм учит, что над человеком, животными и над всеми вещами, которые человек создает, существуют и главенствуют "идеи"; они служат совершеннейшими образцами всего, творимого людьми, и человек, в деятельности своей, вполне зависит от них, вся его работа сводится к подражанию образцам, "идеям", бытие которых он якобы смутно чувствует. С этой точки зрения, где-то над нами существует идея кандалов и двигателя внутреннего сгорания, идея туберкулезной бациллы и скорострельного оружия, идея жабы, мещанина, крысы и вообще всего, что существует на земле и что создается человеком. Совершенно ясно, что отсюда вытекает неизбежность признать бытие творца всех идей, Какое-то существо, зачем-то создающее орла и вошь, слона и лягушку.
Для меня не существует идеи вне человека, для меня именно он является творцом всех вещей и всех идей, именно он - чудотворец и в будущем владыка всех сил природы. Самое прекрасное в мире нашем то, что создано трудом, умной человеческой рукой, и все наши мысли, все идеи возникают из трудового процесса, в чем убеждает нас история развития искусства, науки, техники. Мысль приходит после факта. Пред человеком я потому "преклоняюсь", что, кроме воплощений его разума, его воображения, его домысла,- не чувствую и не вижу ничего в нашем мире. Бог есть такая же человечья выдумка, как, например, - "светопись", с той разницей, что "фотография" фиксирует действительно сущее, а бог - снимок с выдумки человека о себе самом как о существе, которое хочет - и может - быть всезнающим, всемогущим и совершенно справедливым.
И если уж надобно говорить о "священном",- так священно только недовольство человека самим собою и его стремление быть лучше, чем он есть; священна его ненависть ко всякому житейскому хламу, созданному им же самим; священно его желание уничтожить на земле зависть, жадность, преступления, болезни, войны и всякую вражду среди людей, священ его труд.
1928 г.