Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да что ты? — замахал руками Григорий Шевчик, и на его темном красивом лице отразился неподдельный испуг.
— А мы давай попробуем, одну потрусим. Никого же нет. Ну, никогошеньки. — Варивон ухватился за палку и потянул сеть к себе. — Ох, и тяжелая. Наверно, полно рыбы набилось. Григорий, помогай!
Еще одно усилие — и вдруг они оба застыли в страшном оцепенении: из воды, опережая сеть, возникло спокойное, с полузакрытыми глазами лицо Тимофея Горицвета.
В лучистых морщинках его глаз и вокруг губ против солнца вдруг замерцали, заискрились зерна сырого песка.
* * *Горе так ударило молодицу в грудь, что она сразу же, захлебываясь, без слова, без стона упала посреди двора на колени.
Рукой потянулась к груди, искала и не находила сердца. Хотела встать и снова упала, укрываясь тяжелыми расплетенными волосами.
Кровавя колени, поползла к воротам, ухватилась побелевшими руками за них.
А когда на улице тоскливо заскрипела подвода, Евдокия встала и, не чуя собственного тела, надламываясь, побежала к ней.
Черное покрывало, как грозовая туча, застилало всю телегу. Сама себе не веря, отбросила это покрывало, и сразу же вся земля со страшной силой качнулась, налетела на нее, поднимая вверх восковое лицо Тимофея.
Он, увеличиваясь, чернея, теряя знакомые черты, так приближался, охватывал ее, будто навеки должен был войти, слиться с нею.
«Бандиты ранили вашего дядьку. Ну, а судорога доконала его. Осень…» — еще слышит, как сквозь глухую дождевую стену. Но кто это говорит, кто ее утешает — не знает.
В сверхчеловеческом напряжении откинулись руки и голова назад. И глаза не увидели неба — лишь черное покрывало, в которое был завернут муж, налегло на нее.
Зашаталась молодая женщина, под босыми ногами задымилась темной пылью дорога. И с разгона, наклоняясь вперед, Евдокия упала на полудрабок. Голова забилась на мокрой одежде мужа, буйные косы выстелили полтелеги, наливаясь слезами и речной влагой.
— Тимофей! Вставай, Тимофей, — не умоляет, а будто приказывает, шепотом приказывает она; руками тянется к его холодным рукам с синими застывшими узелками жил, склоняет голову вниз. — Вставай, Тимофей.
— Мама, не плачьте. Слышите, мама.
Она тяжело отрывает мокрые руки от лица и за слезами сначала не может понять, Дмитрий ли это, или Тимофей стоит перед нею.
— Мама, не плачьте. — Слезы набухают в его красных зрачках, и парень в кровь кусает губы, чтобы не расплакаться, как ребенок. Эта борьба делает юное лицо старшим, вырезает на нем складки и сближает черты с чертами отца.
— Тим… Дмитрий, сынок. Разве я плачу, — истекая большими слезами, ступила шаг к сыну. — Это горе мое плачет — сердце вызубривает… — И вдруг слышит, что от него веет осенним полем и осенним горьковатым листом, как еще вчера веяло от Тимофея. И только теперь она каждой клеткой понимает, что Тимофея нет.
— Не плачь, Евдокия, — подходит к ней непривычно печальный и состарившийся Мирошниченко. — Эх, и у меня, Евдокия, не более легко на душе: банда всю семью вырезала. Детей на куски… и на улицу выбросила.
Он наклоняется к Тимофею, преисполненный своим и чужим горем…
КНИГА ПЕРВАЯ. НА НАШЕЙ ЗЕМЛЕ
Часть первая
I
Отдаленным журавлиным переливом заскрипели петли, звякнуло кольцо, и фура неторопливо вплыла в раскрытые ворота. Стайка воробьев с фуркотом вылетела из овина; в полутьме густо колыхнулся настой лесного сена, непересохших снопов и улежавшихся яблок.
Дмитрий, вплетя десницу в тугой сноп, нашел ногой раздвоение вийя[8] и соскочил на ток. Большой крепкой рукой потянул к себе конец заднего каната, рубель подскочил вверх, и снопы усатой пшеницы зашевелились, запрыгали, покрывая фуру желтым кучерявящимся навесом.
— Скоро воротился, сынок, — приставила Евдокия к перекладине стремянку и полезла на засторонок[9].
— Стройдор как раз мост достроил. Не надо теперь круг набрасывать. — И, помолчав, прибавил: — Прямо не мост, а радуга — легкий, красивый, аж смеется. Техника! — Перекинул на помост сноп, легко и наискось, чтобы ни колос, ни гузир[10] не зацепили матери.
«Вишь… весь в Тимофея пошел».
Подпрыгнул вверх второй сноп, открывая продолговатое, сосредоточенное лицо сына с нависшими, как темно-золотистые колосья, бровями. На красную окантовку волглой майки наклонился коричневый упругий подбородок, в растрепанных волосах нашли приют ости и округлые зерна пшеницы.
Вдыхая хмельной солод прогретого овина, Евдокия туго и осторожно укладывала снопы, будто запеленатых детей.
Душно наверху, млеют распаренные сосновые стропила, дышат необветренным лесом и на тонкие восковые прожилки высыпают мелкий янтарь живицы из сокровенных тайников… Приклониться бы в тени к зеленой земле, и она бы начала жадно выбирать из тела всю тяжесть, скопившуюся за трудную неделю жатвы. Вот завтра воскресенье, значит, и отдохнуть можно, — укладывает спать дородный сноп и краешком глаза замечает драбиняк[11], застеленный дерюгами, на которых золотыми колокольчиками лучится колос.
«Тяпку надо бы наточить — бьешь, бьешь пересохшую землю, аж в груди тебе бьет. Но сегодня уже не буду беспокоить, — пусть своим делом занимается», — ставит ноги на верхнюю перекладину, проворно, по-девичьи, спускается на ток.
Лакомка, вытягивая шею, роскошной рогатой головой доверчиво тянется к вдове; шершавым языком прикасается к ее руке. Евдокия провела пальцами по обвислому подгрудку животного и невольно вздохнула.
Дмитрий, прищурив глаза, с едва заметной улыбкой посмотрел на мать, прикусил потрескавшуюся выгнутую кромку нижней губы.
— И сегодня мне, Дмитрий, снилось…
— Знаю, знаю, мам. Уже скоро полгода минет, как вам это именно каждую ночь снится: наш гнедой.
— Что же, такой был конь. Как к человеку привыкла.
— Да пусть бы он из серебра и золота был вылит — не побивался бы так. Ну, погиб — погиб. Жаль, конечно, но жалостью не поможешь. Кое-как после молотьбы на другого начнем копить. Может, как Данько одолжит денег, то и стригунков приобретем… Овес у нас хорошо уродил.
— Вынуждены тянуться, — призадумалась Евдокия. — Без своего скота и хлеба из нашей земли не наешься… Уже и так тебе отработки за одну пахоту и перевозки в печенках сидят. Будешь за этих волов всю зиму на Данько столярничать… А гнедой до сих пор у меня в глазах стоит. Такой был умный конь, ну прямо как человек, только говорить не мог.
— Побыл бы у нас еще немного — вы бы его и говорить научили.
— Такое ты скажешь… — и насмешливые слова сына воспринимает с тем добрым женским высокомерием, которое присуще спокойной, крепкой натуре.
— О, Дмитрий, я и забыла: снова приходили покупатели, аж из Майданов. Один как увидел твой сундук, так руками уцепился и грудью налег на него. «Я уже, побей тебя гром, ни за что на свете не отступлюсь от него, — говорит. — Неужели это ваш сын смастерил? Ну и руки же у парня. Вот вам задаток, и никого, побей тебя гром, не допускайте до него…» Таких громов напустил в дом и сам, как гром, перекатывается: грозный, здоровый — до матицы головой достает. Говорит: председателем машинотракторного хозяйства работает. И ничего дело идет — бедняки начали хлеб есть. Так не лучше ли отпустить сундук ему, чем какому-то богачу? Пусть и его дочь порадуется твоим рукам. Взяла я задаток.
— И напрасно.
— Почему? — удивилась и взглянула на сына, который неловко отводил глаза от нее.
— Да, мам, — начал подбирать слова помягче, — сундук наш ореховый, в большой двор поехавший, — и улыбнулся вопросительно.
— Вот тебе и на! Держался, держался с ним, а то сразу кому-то продал, — услышала непривычные нотки в голосе Дмитрия.
— Да не продал…
— А что же, так отдал? Такое мелешь.
— Как вам сказать? Помните, в прошлое воскресенье к нам приходил Свирид Яковлевич…
— Еще бы не помнить. С партийным товарищем зашел.
— Это был представитель из райпарткома.
— Известный человек. Тоже сундуком твоим залюбовался. Так к чему ты это клонишь? — недоверчиво взглянула.
— Тогда мы вместе пошли на общее собрание села. Товарищ из райпарткома о международном положении говорил…
— Тот Чемберлен, или как там его, еще не утихомирился?
— Эге! Он вам утихомирится. Целую эскадру в Балтийское море послал. И в Финляндии, и в Польше военные корабли стоят. Думаете, для того, чтобы рыбку, ловить?
— Да чего тут думать. Гляди, не маленькая, — печально покачала головой, призадумалась и по-женски подперла рукой щеку. «Война дымит», — эта мысль, как черная ночь, повеяла перед нею, и где-то под самым грозовым горизонтом Евдокия увидела своего Тимофея.