Том 3. Корни японского солнца - Борис Пильняк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осенью все уехали, оставив двоих молодоженов. Ему из Токио присылали ящиками русские, английские и японские книги. Она в своей исповеди почти ничего не пишет об этом времени. И можно представлять, как по осени дуют с океана ветры, гудят скалы, как холодно и одиноко около хибати, домашнего камелька, сидеть двоим – часами, днями, неделями. Она уже научилась приветствовать – «о-ясуми-насай», прощаться – «сайонара», отвечать на благодарности – «до-итасима-ситэ», просить обождать, пока она позовет мужа, – «чотто-мато-кудасай». В свободном своем времени она узнала, что рис, так же, как хлеб, может вариться многими различнейшими способами и что, как европейцы ничего не понимают в способах варения риса, точно так же японцы не умеют печь хлеба. А из тех книг, что присылали мужу, она узнала, что Пушкин начинается как раз за программою гимназии и что Пушкин вовсе не умер, как мамонт, но живет, жив и будет жить: от мужа и из книг она узнала, что величайшие в мире литература и раздумье – русские. Время их шло строгим деревенским регламентом, чуть-чуть голодным. Муж утром садился около хибати на полу за книгами, она варила рис и лепешки, они пили чай, ели соленые сливы и рис без соли. У мужа почти не было потребностей; одним рисом он мог бы быть сытым месяцами, – но она готовила русский обед: утром она ходила в город в лавочки, где удивляло ее очень, что у японцев не продают кур целиком, а отдельно крылья, ноги, спины, кожу. В сумерки они ходили гулять, к морю или в горы, к горному храмику; она привыкла уже ходить в гэта и кланяться соседям так, как кланяются японцы, в пояс, с руками на коленях. Вечерами они сидели над книгами. Многие ночи уходили на страсть: муж был страстен и изощрен в страсти, долгою культурою своих предков, культурою, чуждою европейской, когда в первый день их замужества, его мать, бессловесно, ибо у них не было общего языка, подарила ей эротические картинки на шелку, исчерпывающе изображающие половую любовь. Она – любила, уважала и боялась мужа: уважала потому, что он был всесилен, благороден, молчалив и все знал, – любила и боялась – во имя его страсти, испепеляющей, всеподчиняющей, обессиливающей ее, а не его. Днями в буднях муж был молчалив, вежлив, заботлив и чуть-чуть, в благородстве, строг. В сущности, она мало знала о нем и ничего не знала о его роде: где-то у его отца была фабрика, шелкообрабатывающая. Иногда к мужу приезжали из Токио и Киото друзья, – тогда он просил ее одеваться по-европейски и по-европейски встречать гостей: все же с гостями они пили саке, японскую водку, глаза их наливались кровью от второй рюмки, они бесконечно говорили и потом, пьяненькие, пели свои песни и уходили в город до утра. – Они жили очень одиноко, холод белоснежной зимы сменялся зноем лета, море бухало внизу приливами и бурями и тишайше голубело в отливы; ее дни не были даже похожи на четки, пусть яшмовые, потому что четки можно пересчитать, перебирая их на нитке, как пересчитывают их европейские и буддийские монахи, но дней своих пересчитать она не смогла бы, пусть эти дни яшмовы.
Здесь можно кончать рассказ – рассказ о том, как создаются рассказы.
Прошли год и еще год и еще. Ссылка его была кончена, но еще год прожили они безвыездно. И вдруг тогда в их тишину стало ездить множество людей. Люди кланялись ей и ее мужу в ноги, люди фотографировали его за книгами и ее около него, люди спрашивали ее о ее впечатлениях о Японии. Ей казалось, что люди на них посыпались, как горох из мешка. Она узнала, что муж ее написал знаменитый роман. Множество показывали ей журналов, где сфотографированы были он и она: в их домике, около домика, на прогулке к храму, на прогулке к морю, – она в японском кимоно, она в европейском платье.
Она уже говорила немного по-японски. Она уже приняла роль жены знаменитого писателя, не заметив в себе той перемены, которая приходит таинственно, той перемены, когда она перестала бояться окружающих ее чужих людей и приучилась знать, что эти люди готовы для нее к услугам и вежливости. Но знаменитого романа мужа она не знала, его содержания. Она спрашивала об этом мужа, – в вежливейшей своей молчаливости он не отвечал на этот вопрос: быть может, потому, что, в сущности, это ей было не очень существенным и она позабывала настаивать. Яшмовые четки дней прошли. Бои – лакеи – теперь варили рис, а в город она ездила на автомобиле, по-японски приказывая шоферу. Отец, когда приезжал, кланялся жене сына почтительнее, чем она. Должно быть, Софья Васильевна была бы очень хорошей женой писателя Тагаки так же, как жена Генриха Гейне, которая спрашивала приятелей Гейне: – «говорят, Анри написал что-то новое?» –
Но Софья Васильевна узнала содержание романа своего мужа. К ним приезжал корреспондент столичной газеты, который говорил по-русски. Он приехал, когда не было мужа. Они пошли гулять к морю. И у моря, в пустяковой беседе, она спросила его, чем объясняет он успех романа ее мужа и что в романе он считает существенным.
V…Вот и все. Тогда, в городе К., достав в консульском архиве автобиографию Софии Васильевны Гнедых-Тага-ки, на другой день я купил роман ее мужа. Мой приятель Такахаси перевел мне его содержание. Эта книга лежит сейчас у меня. Четвертую главку этого рассказа я написал – не фантазируя, но просто перелагая то, что перевел мне мой приятель Такахаси-сан. Писатель Тагаки каждый день за годы ссылки записывал свои наблюдения за женой, за этой русской, которая не знала, что величие России начинается за программою гимназий и что величие русской культуры – этого отъезжего поля – уменьи размышлять. Японская мораль не стыдится обнаженного тела, естественных человеческих отправлений, полового акта: с клиническими подробностями был написан роман Тагаки, – русским способом размышлять размышлял Тагаки-сана о времени, мыслях и теле своей жены. – Тогда на берегу моря, корреспондент столичной газеты, в разговорах с Тагаки-нооку-сан, с женой знаменитого писателя, – открыл перед ней не зеркало, но философию зеркал, – она увидела себя, зажившую на бумаге, – и не важно, что в романе было клинически описано, как содрогалась она в страсти и расстройстве живота: – страшное – ее страшное – начиналось за этим. Она узнала, что все, вся ее жизнь была материалом для наблюдений, муж шпионил за нею в каждую минуту ее жизни: – с этого начиналось ее страшное, это было жестоким предательством всего, что было у нее. – И она запросилась – через консульство – обратно, домой, во Владивосток. Я внимательнейше прочитал и перечитал ее автобиографию: вся она была написана и одним человеком, и в одно время, само собою, – и вот: те части автобиографии этой глуповатой женщины, где, неизвестно к чему, описаны детство, гимназия и владивостокское бытие, и даже японские дни, – эти части написаны так же беспомощно, как писались письма одной подруги к другой в шестом классе гимназии и во втором благородных институтов, под Чарскую, по принципу классных сочинений, – но последняя часть, там, где подсчитывалось бытие с мужем, – для этого у этой женщины нашлись настоящие большие слова простоты и ясности, как нашлись у нее силы просто и ясно действовать. Она оставила чин жены знаменитого писателя, любовь и трогательность яшмового времени, – и она вернулась во Владивосток к разбитым корытам учительниц первоначальной школы.
Вот и все.
Она – изжила свою автобиографию; биографию ее написал я, – о том, что пройти через смерть – гораздо труднее, чем убить человека.
Он – написал прекрасный роман.
Судить людей – не мне. Но мой удел – размышлять: обо всем, – и о том, в частности, как создаются рассказы.
Лиса – бог хитрости и предательства; если дух лисы вселится в человека, род этого человека – проклят. Лиса – писательский бог!
Узкое,
5 ноября 1926
Олений город Нара*
«Луна посыпала росу» – «полный месяц – длинный вечер, – ветер и луна – знают друг друга»: эти фразы подслушаны мною у японцев. И те вечера в Наре были очень лунны.
Тысячу триста лет тому назад город Нара был японской столицей. Ныне от этих столетий в городе осталась сосновая тишина и сосновое – кажется – светит над городом солнце. И ныне, должно быть, это единственный город, который состоит не из домов, а из древнейшего парка и населен, кроме богов, памяти и людей, – теснее всего населен священными оленями, в честь которых – в сосновой тишине парка, под сосновым солнцем – многие уже столетия стоят храмы.
В городе, который выродился в столетние леса, в котором пасутся олени, и в соснах стоят храмы, покоится исполинское изваяние Будды Дай буцу, лотос под Дай буцу в шестьдесят девять футов окружностью, высота его в пятьдесят три фута, и усмешка его хранит непонятность всех феодальных столетий. Людей, кроме бонз и паломников, в этом городе нету. Чтобы проехать в этот город, надо ехать длиннейшими горными тоннелями, – и вокруг города – горы, в зелени лесов сначала, а выше, там – в холоде камней. Сосновая тишина, олени да боги – горный ветер, бег оленей, да буддийские колокола – нарушают тишину этого города.