Том 3. Корни японского солнца - Борис Пильняк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– – ей было сорок два года, она приехала через Тербут, гехолуццка, – и ее не выпустили на берег, она должна была плыть обратно, потому что англичане пускали в Палестину гехолуццев только до сорока лет, так как, должно быть, люди после сорока лет уже не годились для палестинского режима, женщина плакала и говорила, неизвестно, к чему, что она девственница, – она действительно, должно быть, была девственницей, и у нее никого не осталось в России, – брат ее был в Палестине. Ее оставили на борту, не пустили на берег, и брат махал ей – растерянно – кепкой с лодки – –
Порт-Яффа – в сущности – никакой порт, ибо он с трех сторон открыт ветрам, а каменные рифы у берега только увеличивают опасность для пароходов, стоящих на рейде. Но всегдашняя волна на рейде приучила гениально работать арабов: на волне они работали лучше, чем турки у Золотого Рога. Ночью в тот день был шторм, теперь шла волна. Шаланда, ставшая у борта парохода, вставала на дыбы. Арабы – красивейший, сильнейший народ – плясали на пляшущей шаланде и очень шумели. Цепь арабов стала на траппе и на борте. Они ссаживали на шаланду пассажиров. Араб на борте подхватывал пассажира или пассажирку, поднимал на воздух и бросал вниз на трапп, там подхватывал второй араб и сбрасывал дальше; пассажир летел над водой, – но внизу на кипящей, на встающей на дыбы шаланде подхватывали двое уже арабов, и обалдевший, перепуганный, орущий или визжащий пассажир летел на уготованное ему место на банке; в это время летел уже дальнейший пассажир, и первый не успевал опомниться и рассесться, как пустое около него место занимал следующий обалдевший. Когда шаланда была окончательно набита людьми, она уходила – не на землю, которую так долго ждали, чтобы поцеловать, – а: в баню, где по команде мыли взрослых людей – –
Путь был закончен. Или начат? – –
…Команду парохода англичане не выпустили на берег, сошли только капитан и Александр Александрович Александров. Отвал был назначен на полночь. Но капитан распорядился, чтоб, если будут сильнеть волна и ветер, или раньше срока восстанут арабы, – давать гудки и разводить пары.
Александров на каике приплыл в гавань, прошел каменными лабазами и закоулками, вышел на площадь во всекрасочную толпу, арабов, евреев, ослов, верблюдов, мулов, автомобилей, пальм, хибарок, кофеен, лавочек с луком, финиками, апельсинами, кактусовыми шишками. Александров у стойки, выходящей на улицу, выпил мастики, раз, два и три. Шлем его сполз на затылок, сухие губы под английски-подстриженными усами полуоткрылись, открыли золото зубов, лицо обливалось потом, было стремительно, чуть-чуть хищно. Он купил себе английских сигарет, сладко закурил, – пошел по пальмовой аллее, где под пальмами неподвижно сидели, поджав под себя ноги, арабки, в белых чадрах, карауля верблюдов и поджидая мужей, и где не так уж вопили торговцы. Там он кликнул себе автомобиль, скомандовал мчать в пустыню, в Тель-Авив, в Иудейскую долину, – машина пошла мимо кактусов, мимо бесконечных кладбищ, мимо пальм, мимо арабской деревни (Александров приказал остановить машину, хотел пройти по этой деревне, – за кактусами тесно столпились белые мазанки, стали кружком ослы, головами вместе, сидели на порогах женщины; шофер, с которым Александров до этого говорил по-английски, непокойно сказал – по-русски, с одесским акцентом: – «Не стоит туда ходить, неприятность будет». – «Почему?» – спросил Александров. – «Так, знаете ли, еще чего доброго убьют», – ответил шофер). Мчали мимо огородов, возделанных лопатой, – и пустыня оказалась рядом, в нескольких километрах: красновато-желтые пески, волна за волной, точно умершее море, – и пески уходили за горизонт, даже пальмы не торчали в песках, – и оттуда, с песков, веяло нестерпимым жаром, испекающим. Машина вернулась, чтобы мчать по Иерусалимскому шоссе, в Иудейскую долину, – влево на песчаных и на каменистых холмах остался Тель-Авив, «холм весны». Прошел навстречу запыленный отряд, вздвоенными рядами, – ашомер, – еврейской вооруженной стражи, – винтовки и покрой одежды были английские, лица были утомлены и пыльны – –
В десять часов капитан и Александров встретились, как уславливались, в портовой таверне. На пороге кофейной стригли мальчику голову, голова была в струпьях, и из-под струпьев ползли вши. Трое играли на непонятных инструментах очень тоскливое, как пустыня, и сплошь дискантовое, – четвертый бил в бубен. Сначала плясали два мужчины, араба, потом еще пара мужчин в женских платьях, – потом плясала старуха, очень грязная, но продушенная амброй. Александров пришел пьяным: капитан, который выпил вдвое больше Александрова, был благодушно трезв. Александров махал палкой, говорил об ослином постоялом дворе, о красавице-сафарке, о тартуше, куда его завез выпить напитка из индийского дерева шофер и где он напился дузики, – записывал что-то поспешно в блокнот, – смотрел с восхищением, как пляшут два плясуна в женских нарядах. Нарядный костюм Александрова был пылен и растерзан.
Капитан наклонился над Александровым, сделал серьезное лицо, расправил усы, помолчал и заговорил:
– Александр Александрович, я хочу вас спросить, извините, – вы на самом деле еврей?
– Да, еврей.
– Извините, Александр Александрович, – ну, вот, вы приехали на родину, ну, вы все видели, как мы везли их, как их приняли, – ну, вообще…
И Александров заговорил поспешно, весело:
– Я совсем обалдел от красоты. Я, ведь, во всех портах выходил, как только отдавали якоря, выходил на берег и ложился спать, только когда уходили в море. Я первый раз вижу это солнце, эти синь, тепло, море, горы, историю наяву, в руках. У меня море спуталось с греками и солнцем, с днем, – а Мустафа Кемаль-паша и его революция непременно связаны с ночью Ирана, Азии, Ассирии, Сирии, – и исторические века человеческой культуры непременно связаны одною силой с Сенторинским вулканом; силы, толкающие лаву из вулкана, – это именно те силы, что толкают человеческие цивилизации, что толкнули нас, коммунистов, на мировую революцию. Мои предки жили и здесь, в Палестине, и в Риме, и в Испании, и в – черт их знает, где они жили эти тысячи лет! Те, что приехали сюда, что-то сохранили за эти тысячи лет, – у меня ничего не сохранено, ни один народ, ни одна страна мне не мать, я все могу только любить и видеть. Вы заметили, те, что ехали на судне, никуда не смотрели, ничего не видели. У меня нет родины, моя родина и мои родичи – весь земной шар и все люди, – я интернационален, потому что я две тысячи лет терял родину, и я коммунист, потому что я умею видеть, у меня есть ремень, приводной ремень, который, я знаю, который перемашинит весь мир. Я хочу и умею видеть. Весь мир мне родина. Я смотрю на этих танцоров, – из них прут века, так же, как из Стены Плача, так же, как из русского мужичишки, как из английского потомственно-почетного рабочего, как из Синторина, как из Акрополя. Это мой приводной ремень. У меня, быть может, есть холодок веков моих предков, – я лучше вижу, чем люблю: но – тем лучше я вижу! Вот этого танцора я люблю, потому что вижу, статистически вижу –
– Вам все равно, что Россия, что Англия, что Япония, что Палестина? – спросил капитан.
– Все равно! – мне – –
Капитан неодобрительно пожевал губами, посмотрел косо, и первый раз стало заметно, что капитан – подвыпил. Капитан расправил усы и сказал таинственно:
– Вы, стало быть, антисемит? – Я в партии с 1917 года, всю гражданскую войну на плечах вынес, – а вот тоже не люблю еще японцев. Придешь к ним в порт, положим, в Токио, а они – черт знает что за народ! – и капитан сделал до слез презрительную рожу.
…У полночи капитан и Александров возвращались на борт. Шли они, дружно обнявшись, не спеша, покачиваясь. Пароход на рейде давно уже отгудел третьим гудком. В порту было темно, и мыльными пятнами ложились лунные блики на камень, по которому, быть может, хаживали и Иисус Христос и цезарь Тит. Луна огромными осколками ломалась в море. В каике спали арабы, поджидавшие капитана. Капитан разбудил ближайшего, тот улыбнулся, сказал дружелюбно – «мос-коби, большевик!» – и растолкал товарищей. Где-то совсем рядом провыл шакал. Проснувшиеся арабы заклекотали, как клекочут орлы, просыпаясь перед рассветом. Синяя волна обсыпала большими и малыми осколками луны, качнула, не пустила каик от берега. Арабы заклекотали, потащили лодку, пошли за ней в воду. Тогда волны приняли каик в свой ритм. И в ритм волнам и в ритм веслам, как птицы, опираясь одной ногой о банку и отталкиваясь другой от борта, повисая над водой, похожие на птиц, загребли арабы. И чтобы грести дружнее, они ободряли себя короткой, гортанной песней, значащей приблизительно то же, что российская дубинушка. Они всклекотывали:
Мы, мужчины, молодцы! Мы, мужчины, молодцы!Боже мой, путь еще не кончен! – путь еще далек!
IVВот арабская песня: