Антология русского советского рассказа (60-е годы) - Берр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он услышал в темноте шлепанье босых ног. Она прошла в угол, где он лежал, и под ее рукою зашуршали газеты.
— Ты что? — спросил он.
Она дотронулась до него холодной, вздрагивающей рукой, и прилегла рядом.
— Ну, что ты? Что?
— Ничего, — сказала она. — Молчи.
Чего он только не передумал за эту ночь. Страшная была ноченька. И самое простое, самое верное объяснение случившемуся — что все это можно сделать н а з л о — он не сразу отыскал. Уж так у него получалось в жизни, что он ничего не делал назло. Ни кому-нибудь другому, ни себе.
И он думал, до какого же каления надо довести человека, чтоб такое случилось. Можно человека обидеть, оскорбить и унизить. Только любой обиды, любого оскорбленья и униженья все-таки мало, чтоб такое случилось.
Конечно, можно это сделать по глупости, по легкомыслию, по бесшабашности. — Но она-то была другая, совсем другой был у нее характер, и он ощутил это сразу.
Значит, полное отчаяние надо было почувствовать, чтоб такое случилось.
Под утро, когда рассвело, он лежал и смотрел, как она спит. Она во сне вздрагивала. Внезапно дергалась и съеживалась, будто ее ударяли, и даже просыпалась от собственного дерганья. Он смотрел на ее собранные в узелочек волосы, тонкие как паутина, и такого же серенького цвета, на смешное оттопыренное и острое ухо, на плечо с выпирающей косточкой. Веснушки были везде — и за ухом, и на шее, и на плече. И синяки были везде.
— Отвернись, — вдруг произнесла она отчетливо, не открывая глаз. — Отвернись, не смотри, будь человеком…
Утром она повеселела, оживилась. Никита Иванович понимал, что она притворяется; в груди у него затеснило, муторно сделалось. Он улыбался через силу.
Сидели друг против друга, пили чай.
— Ты его не умеешь заваривать, — сказала она. — Ошпаривай чайник кипятком, чтоб нагрелся. Потом уж заварку, и хорошо, если разных сортов… Я очень страшная, да?
— Нет, — ответил Никита Иванович.
— А совсем вкусно, если заварку перелить несколько раз. Из чайника в чашку, а потом опять в чайник. Восточный способ.
— На работу сейчас? — спросил Никита Иванович.
— Конечно.
— А после работы?
Она улыбнулась чуть-чуть.
— Домой.
— Но ведь…
— Что?
— Можно сюда прийти, — проговорил Никита Иванович. — Я у знакомых переночую.
Она мгновенно нахмурилась, глянула исподлобья, звякнула стаканом о блюдце.
— Вот еще. Ты-то здесь при чем?
Кольцо было у нее на руке. Узенькое, потертое серебряное колечко, уже врезавшееся в палец. А пальцы были рабочие, с распухшими суставами, с расплющенными ногтями.
Никита Иванович встал и принялся убирать со стола. Она съежилась на табуретке, следила за ним внимательно, и он чувствовал этот взгляд. Неслышно приблизилась, провела пальцем по заросшему затылку.
— Эй. Спасибо тебе.
Он стоял, не оборачиваясь. Дышать стало трудно. А она опять провела рукой по его затылку.
— Зачем тебе такая славная косичка. Давай поменяемся?
Он сказал:
— Запомни телефон: семнадцать сорок один. Его все знают. Когда свет погаснет, звонят в нашу контору: семнадцать сорок один.
Она сказала:
— Запомню.
— Спроси Никиту Ивановича Кошкина. Мне передадут.
— Хорошо.
— Если только понадобится…
— Хорошо, Никита Иванович. Когда погаснет, я тебе позвоню.
Он промаялся в конторе до полуночи, она не позвонила. Не было звонка и всю неделю подряд. В груди у Никиты Ивановича будто раскаленный камень лег. Не вздохнуть, не успокоиться, не забыть хотя б на минутку… Печет и печет.
Никита Иванович представлял, что могло произойти там, в ее доме. Ночью она немного рассказала про мужа. Молодой он был и удачливый, лихой красавец. Парашютным спортом занимался. Только вот слишком часто соскакивал с нарезки.
Никита Иванович спросил, что это значит — «соскакивать с нарезки».
— Гайку видел? — спросила она. — Иногда крутится как надо, а иногда сорвется, соскочит с нарезки. И машина вдребезги.
Мужа она называла «родимый». И Никита Иванович представлял, что мог натворить «родимый», сорвавшись с нарезки. Да еще озлясь на то, что дома жена не ночевала. Да еще узнав о происшедшем. Она вполне могла выложить всю правду — это естественно, если поступаешь назло. И бояться нечего: при таком отчаянии не бывает страха.
Она позвонила через две недели с лишком. Никита Иванович за это время вконец извелся, и сам едва с нарезки не соскочил.
Позднее-то он убедился, что ей эти две недели обошлись дороже. Гораздо дороже. И позвонила она в ту ми нуту, когда ее терпению край наступил, когда человеческих сил уже не хватало.
Она из тех женщин была, которые не плачутся и легких слез не проливают. Которые сами, без подмоги, держатся до последней черты.
Она была моложе Никиты Ивановича на четырнадцать лет. Но забывала об этом или не хотела замечать. У него давненько уже морщины пропечатались на лбу, а ей казалось, что он попросту насупился, помрачнел. Она наклоняла голову и бодалась, как козленок.
— Эй, — говорила она. — У тебя там печальные мысли завелись! Пускай ко мне перелезут!
Не хотела она замечать, что он устает, что к дурной погоде ломает его ревматизм, полученный еще на фронте. Не жалела.
— Ты мужик или кто? Держи хвост трубой!
Но чаще она кричала на Никиту Ивановича и ругалась.
— Все вы одинаковы! — яростной, быстрой скороговоркой выпаливала она. — Господи, как я вас всех ненавижу!.. Хоть бы один человек попался, не зверь, а человек, один-единственный! Которому довериться можно, и не подозревать ни в чем, и знать, что всегда поймет!.. И бить не станет через десять лет!..
Никита Иванович не спорил с ней в такие минуты. Терпел. Она не хуже его сознавала, справедливые слова выкрикивает или нет. И мучилась потом больше, чем мучилась бы от его упреков.
Однажды, когда уже ясно сделалось, что Никита Иванович не проживет без нее и она без него не проживет, он сказал:
— Не езди больше домой.
Она долго молчала. Нестерпимо долго.
— Как тебя старый начальник называл? — спросила она наконец. — «Ноль три»? «Скорая помощь»? Отчего же ты думаешь, что ты один такой?
— Я не думаю, — сказал Никита Иванович.
— Тогда понимай.
— Понимаю. Но ведь пропадешь.
— Значит, судьба.
— Но зачем? Зачем?
— Ты свою жизнь, — сказала она, — на других потратил. Зачем?
— Не тратил я. Иначе нельзя было.
— Я-то знаю! И про мать, которая болела, и про сестренок с братишками. Я все помню… Не врал же ты, когда рассказывал.
— Не врал.
— Ну вот. Не на себя же потратил.
— Нельзя было иначе! — крикнул Никита Иванович. — А у тебя можно!